HP: AFTERLIFE

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » HP: AFTERLIFE » Афтерлайф: прошлое (завершенные эпизоды) » Ну подумаешь, укол. Укололся и пошел.


Ну подумаешь, укол. Укололся и пошел.

Сообщений 1 страница 22 из 22

1

1. Название
Ну подумаешь, укол. Укололся и пошел.
2. Участники
Северус Снейп, Фрэнк Лонгботтом
3. Место и время действия
Наркологическая реабилитационная клиника, 3 года назад.
4. Краткое описание отыгрыша
Не говори наркотикам нет.
Просто не разговаривай с наркотиками. (C)

0

2

Наркотики... наркотики всех рано или поздно, если не сводят в могилу, то в круг тринадцати точно сводят. Себастьян не имел представления – почему их всегда тринадцать. Одиннадцать человек и двое этих. Нелюдей. Иногда ему казалось, что они нездоровы гораздо больше чем все те, кто сидят в кругу. Иногда ему хотелось сомкнуть пальцы у каждого из них на шее. Иногда он смотрел на тени этих людей и ему было их жаль. Они всегда вели группу вдвоем – психолог и нарколог, психолог и психиатр. Два психолога. Всегда вдвоем. Он отдыхал здесь уже второй месяц, а группы все не менялись. И тени не менялись. Сегодня в родные пенаты вернулось два запойных алкоголика. Их выпустили недели три назад – Себастьян плохо помнил тот период – по большей части он лежал в лихорадке у окна и ощущал только тянущиеся ремни на руках. Ему предложили варианты – одним из них был перевод на метадон. Обычно так лечили героинщиков – это он узнал позже, но у него была реактивно возникшая и очень сильная химическая зависимость к опиатам. Смешно.
Себастьян выбирал кокаин за то, что он не провоцирует физиологической зависимости – только сильную, очень сильную психологическую и поведенческую. Нет, безусловно, если долго и качественно, ежедневно вдыхать белый порошок, у тебя не только перегородка в носу покроется ровным, тонким и нелицеприятный слоем рваной эпителиальной ткани, но и полягут все, как один дофаминовые рецепторы, но... у Снейка был не такой уж и серьезный срок.
На первый взгляд.
А на второй гены сыграли с ним злую шутку – прекрасный метаболизм и сверхадаптация сделали из него наркомана меньше чем за полгода.
И Себастьян Снейк был этому нежданно и сильно рад. Он был невероятно рад тому факту, что корчится у стенки ему приходилось от того, что горели внутренности, что он рвался швырять в людей пластиковую посуду – другой не было – от того, что его переполняла ненависть к врачам, а не потому, что его жена...
Не вспоминать.... танцевала с другим.
Прошло уже больше четырех? Пяти? Шести? Сколько недель минуло с того вечера, как он ушел, собрав небольшой чемодан и появился у стен закрытого – и частного – наркологического диспансера.
Строение было далеко за городом, Томас получил от него то, что хотел, Драго он уже подвел так, что дальше некуда, за последнюю встречу с Ригель ему все еще было стыдно вспоминать, а Лилит... а про Лилит он думать не хотел.
Он хотел вышвырнуть все ее вещи вон – но собрал свои.
Он хотел сорвать горло, ругаясь с ней – по предпочел в беспамятстве орать на медперсонал.
Он хотел разбить все стекла в баре Проциона – но мог только бросаться на решетки в клинике.
Он хотел залить ацетоном физиономию Статуара – но из химических веществ под рукой была только хлорка – ею тщательно обрабатывали санузлы.
Но прошло уже – сколько? – недель, и желания поутихли. Себастьян в очередной раз дремал в ожидании начала групповой терапии, краем уха слушая сплетни про очередную белую горячку у местных постояльцев и нового поступившего.
Первые его не особо удивляли – вся драма этого места, в том, что только единицы сюда не возвращаются. Снейк не представлял, как можно здесь работать – ты только отмыл от грязи и тошнотворного запаха очередного клиента, как через пару часов его везут обратно – накаченного спиртом по самую макушку. Эти люди не понимают, что это убьет их печень – уже убило, что это разрушит их семью - уже разрушило, искалечит жизнь, что оно там еще сделает? Им даже не плевать – они больны и больны неизлечимо – почти всегда неизлечимо. Человека же не судят, если у него нет ноги. Даже, если он опустил руки и живет на пенсию. Ему же не говорят – вон, есть паралимпийцы.
Так почему же к алкоголикам такое пренебрежение?
Себастьян Снейк отвечал на этот вопрос просто – воля. Он не уважал людей, которым недоставало силы воли, и которые не были способны подняться с колен, когда их на эти колени поставили.
Он не смог бы здесь работать не потому, что здесь черная замкнутая спираль, уходящая все глубже на дно.
Он испытывал отвращение потому, что не уважал этих людей – тех, что раз за разом возвращались – тех, что сейчас сидели с ним в одном кругу – и еще час будут сидеть. Тех,  что за те два месяца, что он здесь, уже успели сорваться – каждый, хоть раз.
Снейк отказался от антидепресантов – хотя знал, что дофаминовый обмен так можно восстановить быстрее. Но он не был болен – он был слаб. Он расстрелял свою нервную систему из большого пушечного ядра, и заплатками ее не заклеишь. Он восстанавливал ее сам – он должен был. Иначе, он бы не смог вернуться к Лилит. Никак не мог.
Никак.
Никогда.
- Да, блат у него – точно тебе говорю – так, под капельницей полежать приехал, или от подельников скрывается.
- Да у него синяки под глазами – с луну.
- Ты луну видел? Она светится.
- Вот и они светятся.

И гогот. Себастьян потер глаза и в очередной раз проклял свою жизнь. Даже в хорошей клинике бывают идиоты.
Впрочем, идиоты бывают везде.
Группа ждала одного единственного новенького – никто не мог пройти мимо терапии в этом террариуме. Себастьян выжидательно уставился на дверь.
Раньше встанешь – раньше выйдешь.
Его все еще мучила жажда, постоянно бросало в пот, а перепады настроения стали нормой.
И нельзя было отвлечься – потому что едва он переставал напряженно себя контролировать, как перед глазами вставала вытянутая в струнку Лилит, которую целует его дилер.
Себастьян сверлил взглядом дверь. В нем копилась ярость. Он уже говорил, что ненавидит свою жизнь?

+3

3

Под лопатками ощущался холод кафеля. Альфред открыл глаза и снова закрыл, потому что свет слепил немилосердно.
Который раз он просыпается на полу? Который день?
Сегодня ради разнообразия, это была не кухня, а санузел. Еще веселее.
Нащупав в кармане брюк телефон, Фрэд обнаружил на экране двенадцать пропущенных от Мартина Харта, своего друга и коллеги. А еще обнаружил, что сегодня понедельник. Превосходно.
Нужно было перезвонить Мартину, но Альфред с трудом мог представить, как будет звучать их диалог.
- Я не вышел на работу, потому что лежу на полу в туалете, пью, блюю и режу себя.
Мартин оценит.

Звонить не пришлось – Мартин позвонил сам. А потом сам приехал.
Следующие два часа Харт ругался так проникновенно и с таким разнообразием, что под конец Альфред выучил парочку десятков новых слов и устал слушать.
- Ты меня уволишь? – уточнил Фрэд, когда Мартин прервался на вдох.
Харт, за два часа непрерывной ругани умудрившийся затащить его в душ, заставить надеть свежую одежду, и влить в себя кружку горячего чая с лимоном, посмотрел на Лоухилла пристально.
- Я тебя привяжу к кровати, и буду бить каждый день по полчаса в терапевтических целях, - пообещал Мартин.
- Вот давай без твоих сексуальных фантазий, – буркнул Фрэд. Его мутило и хотелось выпить.
- Ты сейчас соберешь свои вещи и документы, и я отвезу тебя в наркологический реабилитационный центр. Они мне должны, возьмут тебя без вопросов, – сообщил Мартин как о деле решенном. - И под «свои вещи» я имею в виду не бухло.
- То есть это они привяжут меня к кровати и будут бить каждый день по полчаса? – уточнил Альфред с натянутой улыбкой.
- В терапевтических целях, – наставительно добавил Харт.

Последние годы у него не было срывов. Последние годы с того чертового дня, когда ушла Адель, он почти мог себя контролировать. Почти не напивался. Ладно, не напивался так, чтобы забывать кто он и где. Мог работать. Снова мог работать.
Фрэд помнил, как сложно было восстанавливаться тогда, в самом начале, когда все тело было изрезано, а часть ран пришлось зашивать. Как день ото дня не проходил тремор, хотя он не пил, а только горстями глотал таблетки, витамины и что-то там еще, притащенное Мартином. Как медленно восстанавливались функции мозга, как выплывали из памяти лица, имена, даты, как складывались в единую картину годы работы.
Он не хотел это терять. Не мог позволить себе потерять это снова.
Так как так получилось, что он начал срываться снова?
Как так получилось, что забывать стало важнее, чем помнить?
Как и когда?
Альфред не знал ответов на эти вопросы, зато знал ответ на другой.
Почему?
И не хотел признаваться в этом даже себе.

- Групповая терапия, – сообщил медбрат не терпящим возражения тоном. - И капельницы.
Это значило: никаких толковых лекарств. Только сила воли, только хардкор.
А что ты хотел, Альфред Лоухилл? Чтобы вокруг тебя прыгали на задних лапках?
Никогда никто не прыгал, не стоит и начинать.

Он знал, что такое групповая терапия: видел в каких-то обучающих программах для полицейских, но никогда не думал, что окажется по ту сторону экрана. Что будет сидеть в кругу таких же несчастных
бесхребетных идиотов, не способных взять в руки свою собственную жизнь.
Тошнотворная перспектива.

Вернулся тремор. Буквы расплывались перед глазами, пока Фрэд читал условия соглашения между ним «в дальнейшем - пациент» и клиникой «в дальнейшем – представитель услуг», и накатывала усталость вперемешку с тупой злостью.
Боль стучала в висках, норовила положить руку на затылок. Боль обещала: будет хуже. Боль намекала: выпей, и я уйду. Альфред подумал, что неплохо бы попросить обезболивающее, и не стал. Не потому, что ему нравилось боль – потому что ему не нравилось просить.
Медбрат провел его белыми коридорами, толкнул одну из дверей, едва ощутимо подтолкнул Фрэда в спину, вынуждая шагнуть внутрь, захлопнул дверь.
Впереди был круг. Двенадцать человек.
Как апостолов.
Блядь, заткнись.
Интересно, нужно поздороваться?

- Привет, – сказал Альфред вслух, цепко скользя взглядом по лицам.
Незнакомый, незнакомый, незна… стоп. Себастьян Снейк. А он что здесь делает?
Интересно, как много он знает о… обо всем?
Захотелось уйти.
Захотелось забиться в темный угол, глотнуть жидкого обезболивающего и сунуть нож под ребра.
Вместо этого Фрэд глотнул воздуха и шагнул вперед.
- Привет, - сказал он снова – Себастьяну.

+4

4

Себастьян и представить не мог сколько злости может концентрироваться в одном единственном слове. Нейтральном, похожем на ласковое поглаживание в одном случае и на хлесткую пощечину во втором. Сегодня совершенно не авторское "Привет" было разбавлено алкогольной синюшностью, ненавистью и металлическим скрежетом двери. Снейку больше казалось, что это гильотина сомкнулась на его и без того многострадальном горле. Сколько он знает, моментально мелькнуло в голове. Нет, самое страшное, что он узнает. И что он с полученной информацией будет делать. Себастьян с ненавистью посмотрел на стул напротив. В этой группе знали, что садиться напротив Снейка чревато. Он крайне не любил эту общественную доктрину и предпочитал молча окидывать презрительным взглядом группу, иногда выдавая свои беспрецедентно ценные замечания. Безусловно, последнее нельзя не счесть преднамеренным унижением, и в ответ на подобные выпады начиналась грызня. Себастьян не был глуп - он только никак не хотел делиться.
Делиться. Это слово отдавало гнилым, чуть сладковатым душком.
Расскажите, что вас волнует, расскажите о наболевшем, поделитесь с группой. Пусть группа поймет и простит.
Чушь. Не поймет и простит, а заклюет.
Себастьяну было что сказать, но никак не тем, кто сидел сейчас в этом круге. И никому другому, собственно.
У Себастьяна Снейка были очень большие проблемы с доверием. Собственно, это было одной из главных причин его сюда попадания.

Себастьян ненавидел Лилит.
Она променяла его на другого. Снова. Она закрывала глаза, и пользуясь тем, что Снейк отвечал ей взаимностью, под этими закрытыми глазами, предавала. Ее дружок медленно уничтожал наркотиками, а она тем временем, мило улыбалась на кухне.
Себастьян ненавидел Лилит...
Но она имела на это право. Не на ненависть, на предательство. Снейк не был тем человеком, кто мог что-то требовать для себя. Только не после того, что он натворил.
Себастьян ненавидел Лилит?...
Да кому он врет? Он прекрасно ее понимает.  Ее невозможно ненавидеть.
Себастьян ненавидел Томаса.
Можно пропустить три предыдущих пункта и сразу поставить вопросительный знак. Певерелл добивался своей цели. Делал это последовательно, продуктивно и вкладывается всей душой. Он сам позволил себя использовать.
Себастьян ненавидел Уайта.
Этого вообще не за что. Раздолбай и повеса. Мозгов - ноль, и те идут на удовлетворение примитивных потребностей.

И тем не менее, Себастьян ненавидел. Жарко, яростно, неистово. Он готов растерзать всех их на мелкие кусочки, он готов мелко гадить, к примеру, бесшумно исчезать из дома. Лилит волнуется, он знает, что она волнуется. Пусть волнуется. Бесшумно исчезать из лаборатории. Только Певерелл не будет волноваться. Он будет торжествовать.
Себастьян внутренне горел. Он готов был рвать и метать. А вместо этого сидел в этой юдоли печали и вяло почитывал Гюго и Сартра. Гюго потому что нет большей муки, чем читать немецких классиков. Сартра, чтобы напомнить самому себе молодость. Но не Джека же Лондона ему читать, увольте. До дамских романов он еще не опустился, а О'Генри был слишком весел. Самоистязанием это не назовешь.
В здании был спортзал, но Себастьян не верил в то, что физическая нагрузка может помочь. Он предпочитал сам черпать силы из той черной дыры, которая создавала ощущение пожара в крови, а по сути выжигала все до костей.
Снейк практически не мог думать, практически не мог есть, не мог спать, не мог ничем заниматься. Складывалось ощущение, что у него малярия или чесотка. Все тело зудело, его бросало то в жар, то в холод, и нельзя было понять, отчего его ломает.
На самом деле, все просто. Себастьян ненавидел только себя.
Себастьян Снейк стал злобным, язвительным существом, обреченным на одиночество. Он стал тем, кем должен был стать еще пятнадцать лет назад. Все встало на круги своя. И навязчивый, издевательский привет из прошлого не добавил ему хорошего настроения.
- Давайте поприветствуем нашего нового участника. Здравствуйте, Френк.  Присаживайтесь, - руководитель группы указал на стул, единственный свободный стул, напротив Снейка. - Представьтесь, и скажите пару слов о себе.
- О да, - Себастьян закатил глаза. - Давайте послушаем очередную слезливую историю от безвольной обезьяны, не способной удержать себя в руках, свой член в штанах, или семью в целости. Вперед, ждем с нетерпением.

+2

5

Что набатом сейчас звенит,
Через год зарастет травой.

Фрэдди не боялся, ненавидел бояться, не мог позволить себе бояться, отказывался бояться. И он не мог позволить кому-то другому стать хозяином положения.
Ни руководителям группы, ни Себастьяну Снейку.
Групповая терапия – унизительная хрень для тех, кто не может справиться с собой сам.
А ты можешь справиться с собой, Альфред?
Постарайся ответить честно.

Лоухилл вышел вперед, едва ли не в центр круга, давая рассмотреть себя. Вряд ли кто-то здесь способен разглядеть в нем выправку полицейского.
Какая выправка? Ты жалок-жалок-жалок, смирись с этим.
Вряд ли кому-то здесь на самом деле есть дело до того, кем он был в прошлой жизни. В той, в которой не было алкоголя, зависимости, кровавых приходов. В той, в которой пистолет и значок ложились в ладони чаще, чем нож и горлышко бутылки.
Где она, та жизнь?
Лица вокруг сомкнулись вдруг в одну единую цепь, неотличимые друг от друга, чужие, равнодушные. Фрэд сглотнул с усилием, не позволяя себе закрыть глаза, не позволяя покачнуться. Никто не увидит его слабости. Никто не увидит, до чего он довел себя сам.
- Давайте поприветствуем нашего нового участника. Здравствуйте, Френк.  Присаживайтесь. Представьтесь, и скажите пару слов о себе.
Руководитель группы кивнул на единственный свободный стул – перед Себастьяном. Фрэд с трудом подавил желание остаться стоять, как будто на стуле было рассыпано стекло. Он знал – в какой-то момент нужно будет сесть. Он не сможет простоять все время, что длится групповая терапия. Смог бы, если бы не тремор, не смурная темнота перед глазами, не подкашивающиеся ноги. Как много не.
Не хватало еще упасть перед всем этим… сбродом.
Альфред закрыл глаза, прислушался к язвительному голосу Снейка.
- О да. Давайте послушаем очередную слезливую историю от безвольной обезьяны, не способной удержать себя в руках, свой член в штанах, или семью в целости. Вперед, ждем с нетерпением.
Хочешь меня задеть? Неудивительно. Интересно, под чем ты? Интересно, что со мной будет, если я сейчас врежу тебе по холеной морде?
- Меня зовут Фрэдди, – сказал Альфред тяжело. - И у меня нет истории. Сейчас.
Он так и не стал садиться, но смотрел теперь остро и цепко, на каждого по очереди. Как будто он был здесь единственным нормальным, единственным святым среди грешников. Как будто имел на это право.
Ему нужно было запомнить их. С его работой – важно запоминать лица, имена, должности, диагнозы.
Ему нужно было запомнить их. С его диагнозом – важно попытаться запомнить хоть что-то.
На него смотрели в ответ, и глаза каждого были бездной. Обоюдоострый взгляд, обоюдовнимательный.
Он знал – они запомнят его, если он сделает что-нибудь не так.
Знал – он сделает что-нибудь не так.
Слова Себастьяна Снейка горели в груди пожаром, попили и без того потрескавшийся тонкий лед спокойствия. Фрэдди никогда не отличался спокойствием. И никогда не выбирал разумные способы справиться со своими эмоциями.
- Моя история давно закончилась, - начал он подчеркнуто медленно. - У меня нет семьи.
Больше.
- Свой член я использую только в сортире.
К счастью.
Или к несчастью.

- А на счет способности удержать себя в руках… – Фрэд покачнулся, отметил краем глаза, как напряглись руководители группы.
Нужно было сесть, иначе они заставят его силой. Нужно было играть по правилам, тогда ничего плохого не случится.
Все плохое уже случилось с тобой, Альфред Лоухилл. Куда уж хуже.
- Так вот, Себастья, – Фрэдди посмотрел Снейку даже не в лицо, в глаза. Проговорил ровно и медленно, выговаривая каждое слово. - Я абсолютно не в состоянии держать себя в руках.
Он шагнул вперед, одним движением сокращая расстояние между ними, и ударил Себастьяна быстро и сильно – кулаком по лицу.

+5

6

"Мы видим людей, которые еще живы, хотя у них нет головы; мы видим солдат, которые бегут, хотя у них срезаны обе ступни; они ковыляют на свих обрубках с торчащими осколками костей до ближайшей воронки; один ефрейтор ползет два километра на руках, волоча за собой перебитые ноги; другой идет на перевязочный пункт, прижимая руками к животу расползающиеся кишки; мы видим людей без губ, без нижней челюсти, без лица; мы подбираем солдата, который в течение двух часов зажимал зубами артерию на своей руке, чтобы не истечь кровью".
Э. М. Ремарк

Альфред стоял столбом посреди комнаты, и это не приносило ему мира. Это не приносило никакой пользы – никому, ни самому Альфреду, ни его будущему, ни какому-либо будущему. Это было вызывающе – настолько, что все в комнате уставились на возмутителя спокойствия. Себастьян не думал, что это добавило ему уверенности. Эти люди... они вообще никому уверенности не добавляли. Это были отбросы общества – те самые, которым только и нужно, что получить вожделенную иглу в вену, дозу, маленькую каплю жидкого удовольствия. Волшебное зелье, которое прогоняет боль и болезнь, которое обещает удачу, которое заставляет чувствовать. Которое притупляет собственное ничтожество, которое заставляет несуществующее сердце трепетать. Смешно.
Себастьян насмешливо смотрел на нового клоуна в цирке. Давай, паяц, падай замертво от смеха над своей разбитой жизнью, потому что твою историю не склеить – ее осколки слишком далеко улетели. Или стерлись в пыль. Только самое страшное не это, Лоухилл. Самое страшное – что эта грязная пыль и есть твоя история. Как тебе такой поворот? Как ты посмотришь на то, что твоя семья есть – все еще есть, только о тебе она и знать не хочет, что она хочет думать, что тебя нет? Как тебе мысль о том, что твоя история не закончилась – и не закончится, даже если однажды табельное оружие промажет и пуля окажется ровно промеж твоих бровей. И не закончится, если ты случайно шагнешь с крыши в пропасть, или с моста в водную пучину. Что ты скажешь, на то, что твоя история может быть вечностью? Что сказки – это не ад с его сковородами, а гниение. Или даже не так, что ты будешь чувствовать каждое мгновение разложения твоего тела? Что ты будешь раз за разом гореть в агонии, ощущая, как распадается каждая клетка твоего тела. И это будет для тебя бесконечно. Потому что смерти – нет. Что, если ученые всего мира ошибались в другом? Что они наоборот надеялись на то, что с остановкой дыхания заканчивается история? Что, если это не так?
И еще вот что, Лоухилл – твоя история не закончится, даже если ты все же сможешь умереть. Потому что разбитая любовь не заканчивается.
Альфред дошел до дна за семь лет. Снейку хватило семи месяцев. И он не сможет ответить на вопрос, кто из них сильнее.
Адель? Лилит?
Психостимуляторы?
Себастьян проиграет в этой простой игре все свои сбережения. И еще останется должен. Он не знает ответа.
И он тоже не может держать себя в руках.
Если вы когда-то думали о том, как заставить человека себя ненавидеть, вы можете решить этот вопрос одним мановением руки – просто дайте ему немного одиночества и повод сомневаться в окружающих.
Если вы когда-то думали, как заставить человека убивать, то рецепт тот же.
Тот же рецепт для самоубийств, агрессии, для попадания под трибунал, для мести, геноцида, войн, дезертирства, для лжи, порока и измен.
Если человек подходящий – то рецепт универсален.
Если вас тут два таких человека...
Себастьян Снейк вот уже много месяцев не может держать себя в руках. Он бросился с кулаками на Томаса Певерлла – на человека, для которого грубая сила – это скорее слабость. Он впивался ногтями в ладони, потому что внутри бушевала не буря – и даже не ураган. Внутри был штиль. И не было другого желания, как этот штиль убрать. Навсегда. Навеки, до конца времен. Нет большей трагедии для моряка, чем штиль. Нет большей трагедии для человека, чем тишина. Себастьян устал жить в тишине. И он готов был воспользоваться чужой трагедией.
Кулак с размаха прилетел ему в челюсть. Себастьян оскалился. Давно он не чувствовал чужие руки так близко к своим губам. Руки Лилит не считались. Они были родными. А дрался он последний раз за нее. Больше пятнадцати лет назад. Он дрался на смерть – и выиграл. Сейчас выиграть было нельзя – потому что нечего. Можно было только больше проиграть.
Какая, к чертям, разница? Плевать.
- Тебе повезло, что я тоже.
Снейк среагировал так быстро, как смог – с его историей болезни и слабостью размером с город. Альфред наклонил корпус вперед, чтобы ударить, и это было его большой ошибкой – или желанием, если он хотел, чтобы лицо ему разбили в кровь. Себастьян подогнул колено к себе, и пнул Лоухилла по бедрам, целясь вправо, по диагонали, чтобы этот алкоголик не вздумал рухнуть на него – он хотел, чтобы лопатки, затянутые хлопковой тканью, ныли от соприкосновения с жестким полом. Снейк действительно хотел избить Альфреда до полусмерти. Он хотел, чтобы тот до крови закусывал губы и силился не стонать. Он хотел выместить на нем всю злость, что накопилась за все эти бесконечные недели. Он хотел, чтобы...
Он поднимается со стула одним рывком. Он хочет продолжить драку.
Пока руки не связаны.
Кулак Себастьяна ответным ходом врезается в чужую челюсть. Раунд первый. Начали...

+3

7

Всё решает послевкусие.
Во всём.
Всё зависит от того, что почувствуешь после.
После общения, после поцелуя, после ссоры, после кофе, после взгляда.
Это "после" во многом является определяющим.

Если ты боишься вступать в драку – тебе никогда не победить. Если ты боишься боли – тебе никогда не победить Если ты боишься проиграть – тебе никогда не победить.
Эти правила просты. Эти правила выжжены огнем на сетчатке, вплавлены в костяшки пальцев, вбиты следами от переломов в ребра. Эти правила с каждой дракой впиваются все глубже, приклеиваются к коже пластырями, обхватывают тело бинтами, затвердевают гипсами. У этих правил соленый вкус крови во рту, темнота перед глазами от удара по голове, квинтэссенция болевых ощущений в каждой клетке тела.
Ты боишься драться, Альфред Лоухилл?
Боишься боли?
Боишься проигрывать?

Нет, нет и нет. Он, Альфред Лоухилл, дрался больше, чем себя помнил.

Все его детство и юность были заполнено драками, как будто в жизни не было вовсе ничего интересного кроме них. Подростковые банды бедных кварталов делили все, на что хоть кто-то мог покуситься, в основном территории и таких же драчливых, сильно накрашенных девчонок. В юности Альфред был лучшим: спасибо неограниченному количеству свободного времени и генам.
Его матери некогда было следить за сыном, отца он никогда не знал, не книжки же читать с таким бэкграундом, в самом деле?
Подростковые банды стали его жизнью, его спасением, его отдушиной. Что может быть лучше доброй драки после тупого школьного дня? Что может быть лучше возможности пустить кому-нибудь кровь, затоптать кого-нибудь в пыли? Что с того, если остаться в пыли можешь и ты сам: у всего есть цена.
Как так получилось, что после всего этого ты стал полицейским, Альфред Лоухилл?
Как так получилось, что после всего этого ты предпочитаешь избавляться от проблем порцией алкоголя и членовредительства?
Куда делся мальчишка, чьих кулаков боялись все в округе?

Фрэду очень, больше всего на свете, хотелось бы получить ответы на эти вопросы.
И именно этих ответов у него не было.

- Тебе повезло, что я тоже, – отозвался Снейк, и в его голосе прозвучало что-то ломкое, близкое, невысказанная тоска по возможности быть самим собой.
Его удар был сильным, гораздо сильнее, чем Фрэд ожидал. Пинок по бедру лишил равновесия, вынуждая рухнуть на холодный твердый пол. Не на спину – на бок, в последний момент успев сгруппироваться.
Что ты чувствуешь после удара, Альфред Лоухилл?
Все решает послевкусие, да?

Альфред поймал себя с удивлением, кажется, слишком явно отразившемся на его лице: облегчение.
Он не чувствовал больше ни захлестывающей ярости, ты алой пелены перед глазами. Вместо этого мир как будто со щелчком встал на место, став понятным, четким и ясным, как изображение на предельно точно настроенном экране. А Себастьян Снейк оказался не холодным холеным профессором или кем он там был в этой своей далекой лощеной жизни, а обычным человеком, искромсанным, вывернутым наизнанку, измотанным и живым.
Хотелось ли Фрэду пожалеть его?
Нет.
Хотелось ли Фрэду избить его до кровавых соплей?
О да, о да.
Удар Себастьяна дал ему понять: они одинаковые. Плевать на имена, на социальное положение, семью, отношения с обществом, диагнозы и зависимости. Под всей этой мишурой, под всеми этими масками, скомканными скрюченными кожами, они одинаковые. И они оба очень долго прятали собственную ярость даже от самих себя.
Осознания разлилось горячечной радостью внутри, предвкушением, дрожью в кончиках пальцев. В ушах билось набатом: ударь, ударь, ударь.
Чтобы ударить нужно было встать, но Фрэдди не стал тратить на это время, от души пнув Себастьяна каблуком по лодыжке. Не уронить – так хотя бы лишить равновесия. И только потом вскочил на ноги одним уверенным рывком. Как учили в подворотнях, где вокруг двух драчунов смыкался тесный круг. Как учили потом в полицейской академии – раз за разом вынуждая повторять самые простые вещи, до тех пор, пока тело не будет выдавать нужное движение автоматически, быстрее, чем мелькнет в голове мысль.
Второй удар – кулаком в бок. Без промаха.
Я не дрался так давно, что уже забыл, как это - бить.
Жарко, сладко, ярко. Как секс. Лучше, чем секс.
Я не дрался так давно, что уже забыл, как это, как это – чувствовать чужой удар.
Кровью во рту, короткой вспышкой боли.

Настоящая боль придет потом.

+4

8

- Бей его, бей, - улюлюкала группа.
- Давай, хуком справа, - кричал мужчина с мутным взглядом, мешками под глазами и обвислыми щеками.
- Давай, кончи этого высокомерного м…лу, - поддерживал сосед с лихорадочно трясущимися руками.
За три места от него на стуле, обняв себя, раскачивалась женщина. Грязные волосы собраны в хвост, по щекам бегут слезы.
Рядом с ней, женщина постарше – глаза ярко подведены черным, дряблая кожа, на вид –учительница старших классов, поджала губы и скрестила руки на груди.
Один из ведущих вскочил на ноги и бросился к двери – звать санитаров.
Вторая – женщина психиатр – тщетно пыталась навести порядок.
Изолятор был не за горами. Терять Себастьяну было уже нечего.
Эта драка была не данью ненависти – ему не за что было ненавидеть Фреда Лоухилл. Разве что его супругу. Эта драка была данью боли.
Себастьян не был слабым человеком, но он себя таковым считал. И еще – Себастьян Снейк совершенно не умел драться. А вот Фред, видимо, умел. Не зря ел хлеб своей полицейской шарашке. Снизу прилетел удар по лодыжке. Снейк пошатнулся, но устоял – это дало время противнику, чтобы встать на ноги. Серьезно? Противнику? Противником была зависимость – Лоухилл был только будущим партнером по изолятору. Карцеру. Одиночеству. Какая разница, где коротать свое одиночество? И с кем. Если это не Лилит – то какая разница?

Снейк почувствовал тот самый азарт, то самое бешенство. Самое страшное – это плыть в болоте тлена и безволия. Без шанса исправить ошибку, без возможности повлиять на ситуацию, без надежды вернуть то, что было дорого. Вернее, у Снейка никогда и не было такой надежды – напротив, он считал, что ему несказанно повезло встретить ту, которая любила его вопреки. И он ждал, день за днем ждал, когда это все рухнет в пропасть – туда, где оно и должно было пылиться, пока старый завхоз в очках с толстыми стеклами и фонариком в руке не сдаст его в утиль. Впрочем, Себастьян справился и сам – сдал себя в утиль.
Моветон.
Бывает ли больно сломанным игрушкам? Снейк считал, что те не могут чувствовать.
А вот сломанным людям, как оказалось, бывает больно просто нестерпимо.
Смешно.
Или не так – людям со сломанными жизнями. С неполадками в функционировании. Это как налить детского питания в чашку вместо молока. Или в кофе вместо перца добавить соды.
Или увидеть, как реакция, вместо того, чтобы течь, оседает пенистым осадком на дне.
Сломанный чай.
Сломанное кофе.
Сломанная реакция.
Себастьян Снейк. Только без жалости, прошу.
Сколько нужно докторов наук, чтобы закрутить лампочку?
А сколько чтобы ее разбить?
Не зря, видимо, Себастьяну дали докторскую – он только разбивать и может. Лампочки, колени, чужие скулы.
У него было еще несколько минут – у них было несколько минут – пока не прибегут санитары.
Лодыжка горела, от удара в бок Снейк задыхался. Или он задыхался без Лилит – какая разница. Себастьян криво усмехнулся и засветил кулаком Френку в нос. Послышался приятный хруст. Снейк не стал ждать – он набросился на нег, намереваясь сбить с ног и рухнуть сверху. Он прекрасно понимал, что если они будут кататься по полу, разнять их будет сложнее.

+3

9

Целься в лучших - худшие не страшны.
Олег Медведев

Когда все успевает измениться так кардинально? Вот ты ученый, книжный червь, сидишь, зарывшись носом в свои реактивы и не в состоянии ответить на вопрос о своей работе так, чтобы собеседник понял хоть какие-то слова, кроме союзов. А вот ты торчишь в реабилитационной клинике и дерешься до крови, чтобы хоть чем-то скрасить невыносимую тошнотворность жизни.
Когда все успевает измениться так кардинально? Вот ты доблестный страж правопорядка, носишь значок и пистолет, бегаешь за преступниками в ночи, честно сидишь на брифингах, выезжаешь на дежурства и тебя можно снимать для ежегодного календаря с подписью: «образцово-показательный полицейский». А вот ты приходишь в реабилитационную клинику и первое, что делаешь, лезешь в драку.
Превосходный расклад.

- Дурная кровь - говорили об Альфреде соседи, когда он был мальчишкой и проводил дни на улицах. – Дурная кровь. Уж однажды-то она даст о себе знать.
Интересно, у Себастьяна Снейка тоже дурная кровь? Как говорили о нем соседи?
Интересно, каким он был ребенком?
Забавно осознавать, что тебе может быть интересен кто-то, кроме тебя самого, Альфред Лоухилл.

Фрэдди успел увидеть кривую усмешку Себастьяна, потом были звездочки перед глазами, характерный хруст и вкус крови во рту. Отлично. Превосходно.
Простой и наглядный пример, почему тебе пора бросать пить и резаться, Альфред. Однажды ты просто не успеешь среагировать на удар. Не успеешь даже его отследить увидеть.
Если этот удар будет последним, почему бы и нет?

Себастьян набросился на него и Фрэдди встретил кулаком его живот, выбивая обратно вдох. Наугад, точно зная не мозгом, но телом, как и куда нужно бить, чтобы победить. Как и куда нужно бить, чтобы причинить противнику боль.
Удержаться на ногах ему это не помогло.
Затылок Альфреда столкнулся с твердым полом с таким звуком, с каким раскалывается упавший на асфальт арбуз. Показалось, что от удара раскололся череп, но это, конечно же, едва ли потянет на что-нибудь кроме легкого сотрясения. Когда ты пытаешься перестать быть алкоголиком, все ощущения кажутся острее. Особенно боль.
Перед глазами стало темно, к горлу подкатила тошнота, сбивая концентрацию.
Ну же, давай, возьми себя в руки, тряпка.
Себастья навалился сверху и Фрэдди напряг мышцы живота, чтобы минимизировать удары Снейка, если они вдруг будут. Прикрыл голову руками, выставляя локти. Вокруг орали, подбадривали, слышался топот и улюлюканье.
Интересно, жаждущие халявной забавы придержат санитаров, пока мы тут развлекаемся?
Фрэд обхватил Себастьяна ногами, потом технично согнул одну ногу, упершись коленом и голенью противнику в живот, а другую вытянул, намечая траекторию разворота. Руками ухватился за руки Снейка повыше локтей.
Он был алкоголиком, чертовым мазохистом, предпочитавшим предаваться благостным воспоминаниям об утерянном прошлом, но его тело все еще было телом полицейского, вышколенного тренировками. Его тело все еще было телом мужчины, который дрался большую часть жизни. Его тело все еще помнило, как это, использовать каждую свою мышцу и каждую мышцу противника. 
Альфред опрокинул Себастьяна на спину, оказавшись верхом, прижал к полу весом своего тела и занес кулак.
Что ты чувствуешь, разбивая кому-то лицо в кровь? Что ты чувствуешь, когда твое тело действует быстрее, чем твой мозг успевает отдать ему команду? Что ты чувствуешь сейчас, Альфред Лоухилл?
Я чувствую себя живым.

+2

10

Избить или быть избитым?
На самом деле, перед Себастьяном Снейком крайне редко стоял этот вопрос. Намного чаще перед ним стоял вопрос «сбежать или вылить на противника ведро синильной кислоты?».
Снейк не умел и не любил драться.
Его отец любил — он не знал другого языка, кроме как язык оплеух и затрещин — или просто знал, что его никто по-другому не поймет.
Его одноклассники любили — или просто так нелепо пытались самоутвердиться за чужой счет. Или выплеснуть волны своей собственной агрессивности.
Его однокурсники любили — эта любовь стоила ему шрамов от ожогов по всему телу и долгого панического страха языков пламени.
Не стоило это вспоминать — на самом деле, плата за ту кровь была Лилит. Или, она скорее была выигрышем.
Наградой?
Победой?
Избить или быть избитым?
Себастьян никогда не любил и не ценил собственное тело. Он никогда не стоял с задумчивым видом у полок с кремами и даже на уродливые шрамы внимания не обращал. Он и без них был достаточно некрасив, а в эстетику уродства он не верил. Поэтому и насилие над телом для него было ничем. Смешно. Смешливые институтки теряли себя и кутались в бесформенные пончо, после одной только попытки насилия, а он только брезгливо смотрел на своих потенциальных обидчиков. Что такое струйки крови из носа, когда Она проходит мимо, не глядя? Что такое гематомы и синяки во всю грудь, когда живот сводит от голода? Что такое фингалы под глазом, когда ты опять сарказмом залил последнюю надежду. А потом еще смехом поджег ее пепел.
Избить или быть избитым?
Себастьян не любил боль, не превозносил ее, не ставил во главу угла, но и не был равнодушен. Он просто не придавал ей должного значения. Болит зуб — бывает. Не перевелись еще врачи на этом свете.
Что делать, когда ноет совесть, о наличии которой он не знал?
Что делать, когда зудит у сердца порушенная жизнь?
Когда перехватывает дыханье?
Когда ломает от невозможности получить дозу?
Когда перед глазами стоит картинка — его сын на операционном столе? Сверкнувший железом чип, вживленный в запястье.
Как там было? Избить или быть избитым?
Можно второе. И заверните еще одну порцию — с собой.
Альфред Лоухилл был копом в прошлом. Он-то должен иметь прекрасный опыт полевых драк, а не только логику физиологии и потенциальных ответов вестибулярного аппарата. Единственное, что Снейк в свои почти сорок, делать еще не разучился — это считать.
Раз.
Его кулак с хрустом встречается в носом Фреда. Он тоже хочет быть избитым, да? Кто выиграет эту гонку? Гонку на вымирание.
Два.
Костяшки пальцев взрываются резкой болью. Тут же начинают гореть и ныть. Особенно те, что в центре.
Три.
Тело под ним начинает шевелиться. Нога Фреда упирается в живот. Мертвый захват — из него уже не выбраться. Себастьян все еще пытается достать до живого места на теле под ним — он молотит руками, что есть сил. Нет, не отпустить — а вернуть часть того кредита, что сейчас ему будет выдан.
Четыре.
Его насильно переворачивают на спину и он больно стукается лопатками о пол. Кажется, сегодня что-то такое уже было. Кажется, я даже вставал. Или нет? Колено все еще упирается Снейку в живот, и он сгибается пополам — больно и не хватает воздуха. Ноги уже доблестно покоятся на полу, а голова подлетает на пару сантиметров — рефлекторная попытка уйти от непроизвольного удара.
Избить или быть избитым?
Пять.
Вместо этого его лицо встречается со сжатым кулаком Альфреда.
Шесть, семь, восемь, девять, десять.
Не раз встречается.
В голове мелькает старая картинка — осклабившийся в улыбке рот, зубы в крови. Тогда ему было за что драться.
Сейчас он дерется потому что. Не то, чтобы он действительно дерется…
Левая рука хватает Фреда за рубашку и притягивает ближе. Правая врезается в скулу.
Одиннадцать.
Над ними раздается шум — прибежали санитары.
Интересно, он успел досчитать?
И еще, интересно, а им удасться потрепаться через стену? 
Про избить или быть избитым больше не интересно. Себастьян перестал видеть разницу. Для этого одиннадцать хватило.

+3

11

Боль, конечно, слабей чем вечность.

Влияние алкоголя на мозг заключается в том, что он изменяет уровень нейромедиаторов — веществ, которые передают импульс от нейронов к мышечной ткани. Нейромедиаторы отвечают за обработку внешних раздражителей, влияют на эмоции и поведение. Они могут либо возбуждать электрическую активность в мозге, либо тормозить её.
Фрэдди был алкоголиком со стажем и знал доподлинно, как действует опьянение на его организм: от жажды самобичевания, через отчаяние, к обмороку, пробуждению, стыду и последствиям. Вроде головной боли и реабилитационной клиники. Вроде жажды причинить боль кому-то другому.
Вроде провоцирования драки на ровном месте.
Еще Лоухилл хорошо знал, как действует алкоголь потом. Резаться не было больно, никогда не было больно, когда он был пьян. Когда кровь была наполовину перемешана с пьянящей жидкостью, когда эта смесь вытекала из ран, струилась по коже, как в замедленной съемке.
Больно становилось потом. Когда он открывал глаза в луже крови. Когда по телу расползалась предательская слабость и на периферии зрения сгущалась темнота и прятались чудовище.
Конечно нет. Никаких чудовищ.
Единственное чудовище, Альфред Лоухилл, это ты сам.

Когда туманящие мозг возбуждение и жажда крови отходили на второй план, оставалась только боль. И ничего кроме боли.

Тело Себастьяна Снейка под ним дергалось в нелепой попытке сопротивления, но для Фрэдди это уже не имело никакого значения. Если ты никогда не дрался — не так-то просто сбросить сидящего на тебе человека. А Снейк явно никогда не дрался по-настоящему.
Лоухилл бил его, потому что хотел избить. Потому что хотел избить кого-нибудь, хотел почувствовать чужую кровь на пальцах. Чужую, а не только свою собственную. Хотел избить, потому что алая пелена перед глазами была такой плотной, что через нее не видно было ничего. Ничего настоящего. Или ничего настоящего просто больше не было вовсе? И, в кои-то веки, не видно было его собственной порушенной, исковерканной жизни, которая все никак не складывалась.
Наверное, потому что там нечему было складываться. Нечему больше.
Альфред думал, что мог бы остановиться, мог бы остановиться в любой момент, но, на самом деле, не мог. Потому что остановиться, значило бы посмотреть Снейку в глаза. Остановиться значило бы признать: вы разные в одном, самом главном. Чудовище из вас двоих — не Себастьян Снейк, что бы там ни говорила про него Адель. Чудовище — ты.
Единственное чудовище в этой комнате — это ты, Альфред Лоухилл.
А чужая кровь все еще была слишком красной.

Когда пальцы Снейка сжали ворот рубашки, Альфред почувствовал короткий приступ удушья, хотя вряд ли Себастьян действительно задумывал что-то подобное. Для подобного у чистенького добропорядочного Снейка было недостаточно опыта.
А вот для того, чтобы ударить по лицу, опыта у него оказалось достаточно.
От удара Фрэдди дернулся и перед глазами полыхнули цветные искры. Снейк наверняка сломал ему скулу — он бил сильно, хоть и неумело. Гораздо сильнее, чем Альфред мог от него ожидать. Лоухилл попытался вспомнить, как называется такой перелом, как будто это имело хоть какой-то смысл, как будто если бы он присвоил боли название, она перестала бы быть. Конечно нет.
Зато это позволяло оставаться в сознании.

Фрэд больше не бил Себастьяна, потому что не хотел и потому что не мог одновременно. Потому что руки стали вдруг тяжелыми, как будто не осталось ни костей, ни мяса, только полая кожа, налитая свинцом. По темной рубашке на боках Лоухилла расползались темные же следы. Интересно, если местные врачи узнают, что он режет себя, его привяжут к кровати? От простых ударов по бокам кровь не выступает.
Хотя после сегодняшнего побоища его однозначно привяжут к кровати. Их обоих.
Красная пелена перед глазами расползалась маревом, мутным дырявым туманом. Проходила медленно, давая возможность смотреть. Фрэдди предпочел бы не смотреть.
Еще он предпочел бы слезть со Снейка и встать на ноги, даже попытался бы сделать это, если бы мог двигаться без риска отключиться. Если бы мог двигаться вообще.
— Неплохо дерешься, — сообщил Лоухилл Себастьяну и собственный голос прозвучал слишком тихо, скомканно, сломленно. Болезненно-нездорово. Без насмешки и издевки.
Они оба неплохо дрались для наркомана и алкоголика. Неплохо для людей, которые потеряли все и не обрели ничего.
Неплохо для смертников, чья смертная казнь растянута во времени на целую вечность.

Когда за спиной послышались шаги санитаров, Лоухилл против воли почувствовал облегчение. Больше не нужно было ничего решать и ничего никому доказывать. Судя по шепоткам тех, кто еще недавно подбадривал их со Снейком, давая советы, они оба всем все доказали.
Санитары споро подхватили Альфреда под локти, вздергивая на ноги, и он повис в их руках тряпичной куклой.
— Карцер? — со смешком уточнил Фрэдди.
Конечно, карцер. И смирительная рубашка. Хотя нет, смирительную рубашку на него не наденут, скорее к кровати привяжут. И накачают успокоительным.
Медбрат, который провожал Лоухилла на терапию, остановился прямо перед ним, не давая смотреть, как санитары поднимают Снейка.
— Ваши действия противоречат правилам нашего заведения, — сообщил медбрат ледяным тоном.
— И что вы сделает? — уточнил Фрэдди с наигранной веселостью. Сплюнул кровь на пол. — Поставите мне двойку? Вызовите родителей? Ах да, мы же не в школе, как я мог забыть.
— Когда-нибудь сидели в карцере, мистер Лоухилл? — уточнил медбрат.
Альфред против воли посмотрел на его руки, ожидая увидеть сжатые кулаки. Против ожидания, медбрат держал в руках его личное дело расслабленно, а не сжимал, рискуя порвать листы. И это странным образом успокаивало.
Ты сам — единственное чудовище здесь.
Единственное чудовище.

— Никогда не поздно начинать, — философски заключил Фрэдди.
Медбрат посмотрел на него неодобрительно.
— Отведите его в карцер. И пришлите врача, — он повернулся, чтобы посмотреть на Снейка и заключил. — Пусть посмотрит обоих.
Один из санитаров, которые держали Лоухилла, перехватил его поудобнее, наклонился ближе и хмуро предупредил:
— Полезешь в драку — накостыляю.
— Мне уже накостыляли, — невесело напомнил Фрэдди.
Сейчас, когда драка закончилась и перед глазами больше не было красной пелены, а кулаки не чесались от желания пустить кровь, боль напомнила о себе во всей красе. Бока болели там, куда пришлись удары Снейка. Альфред чувствовал, что бинты, которые наложил еще Мартин, пропитались кровью, как кровь стекает по коже, впитываясь в ткань рубашки. Ныло бедро и от этого подгибались ноги. Но хуже всего были ощущения в затылке, где после удара от пол поселилась свинцовая боль. От боли шумело в ушах и плыло перед глазами, сознание все ощутимее мутнело и чужие голоса доносились как будто через слой ваты. По сравнению с этим даже сломанный нос и медный вкус во рту не слишком беспокоили. Фрэдди осторожно мотнул головой в надежде прогнать темноту, пошатнулся.
— Идти-то можешь? — мрачно уточнил один из санитаров, держащих его под руки. Проворчал недовольно. — Еще не хватало тащить его...
— Могу, — решительно заявил Лоухилл.
И так же решительно потерял сознание.

Очнулся Фрэдди в полумраке, от гнетущей, слишком острой тишины, в которой даже звук дыхания казался слишком громким. Его явно чем-то накачали, потому что боль теперь покоилась где-то на периферии сознания, свернувшись мягким клубком, не пыталась вгрызться в измученное тело. Лоухилл подвигал руками и с неудовольствием осознал, что его привязали к кровати. Не только за руки, как показали дальнейшие эксперименты. Ну хоть голову не зафиксировали - видимо, из жалости.
Все хорошее, что может получить чудовище, оно может получить только из жалости.
И никак иначе.

Еще его явно переодели в больничное, судя по тому, как одежда ощущалась на коже. Фрэдди сначала не понял, почему, а потом догадался: его собственная рубашка наверняка пропиталась кровью слишком сильно.
Под больничной одеждой ощущались свежие бинты, нос вправили, а на скулу прилепили пластырь.
Интересно, Себастьяна они тоже подлатали?
И куда его поместили? На соседнюю койку? В соседний карцер?

Фрэдди поморгал, привыкая к слабому свету и осторожно огляделся. Стены карцера были обиты чем-то мягким, вместо двери была решетка, за которой виднелся пост медсестры, а свет из коридора был единственным источником света в помещении.
Зато коек в карцере оказалось две и человек на соседней койке был ни кем иным, как Себастьяном Снейком. Редкая удача.
Или наоборот: это в драке Лоухилл уделает кого угодно, а вот в том, что касается словесных перепалок Себастьян явно был подкован гораздо лучше.
Фрэдди это, впрочем, не остановило. Он поерзал на койке, чтобы лучше видеть соседа, и негромко позвал:
— Эй, Снейк! Ты там живой?

+2

12

- Хорошо дерёшься, - бросил Фред. Себастьян осклабился. Он знал, что дерётся не хорошо. Он просто умел играть грязно. Этому он за годы учебы научился в совершенстве. Фред огрызался с медперсоналом. Себастьян с любопытством за этим наблюдал, как за крысиным поведением в лаборатории. Он вёл себя как крайне любопытный экземпляр. Напоминает разбойника перед висилицей. Когда Надежды уже больше нет, но жажда противления не угасла. Себастьян был другим. Его ещё ни разу не вешали.
А проигрывать он умел прекрасно, пусть и топтать свою гордость тяжелыми ботинками не желал. Поэтому он обычно уходил со сцены с высоко поднятой головой. Обычно. Но сейчас ему стыдно было поднимать голову. Поэтому он просто наблюдал за происходящим. И наблюдать было неприятно. Неприятно было чувствовать, что тебя волокут по коридору, раздевают, обтирают от крови, перевязывают и привязывают к кровати. Неприятно было понимать, что ты практически превратился в овощ. Неприятно было ощущать грубые руки санитаров на твоём теле, робу и жесткие простыни. Неприятно было смотреть на рассеченное порезами тело Фреда. Неприятно было думать, что он один из них.
Растоптано. Все, что было дорого, все, что было ценно. Все, что он собирал с таким трудом, в последний год рассыпалось на миллионы кусочков, растеклось лужицей по асфальту. Больше не было причин разлеплять по утрам глаза. А во рту стабильно стоял мерзкий соленый привкус. Постоянно хотелось пить, желудок прилип к позвоночнику от голода, потому как есть он не мог. Не мог запихнуть в себя и кусочка. В горле стоял ком. Глаза бегали. Он так паршиво себя со школьной скамьи не чувствовал. Говорить не хотелось. Слушать не хотелось. Читать не хотелось. Карцер был идеальным вариантом. Темно, тихо, кормят по часам. Можно лежать без движения, тупо пялясь в потолок. Можно не думать о будущем. Потому что не виделось ему будущее. Совсем не виделось. Вернее, не так. Не хотелось ему такого будущего. Он не видел никаких перспектив, он не хотел каждый день смотреть на эти лицемерные лица. Он не мог понять, зачем вообще коптит эту чёртову землю. Он больше не мог. Он устал. Он хотел разрушить подчистую всю эту больницу, но у него не было на это сил. Себастьян откинулся на подушку. А что бы было, если бы Лилит впала в глубокий запой? Если бы это она опустила руки - он бы заметил? Заметил бы - на контрасте. Так почему же она не видела? Была влюблена в другого? Себастьян не хотел в это верить. Это вполне могло быть порождением его больной фантазии. Лилит бы сказала - она не стала бы врать. Ведь так же, так?
Приступ к жалости к себе прошёл, и теперь начала давить тишина. Самое мерзкое во всем этом было то, что состояние изменилось, а ситуация нет. Вот такой фортель. Играй, паяц, твоё место на сцене сейчас. Твоя реплика. Себастьян обратил внимание на Альфреда.
Разбитый нос, гематома на животе и пара синяков. Не такой уж и большой урон. Но Френк вырубился на руках у санитара. Удивленный внимательный взгляд тогда отметил, что вся майка была в крови. Откуда? Откуда действительно порезы? Себастьян напряг память. Санитары протащили их до карцера по коридору. Никаких колющих и режущих. Второй карцер был занят, и поэтому их посадили в один. Положили в один. Радикальные методы, ничего не скажешь. Снейк насмешливо наблюдал за бурчащими санитарами. Это он помнил. Он ещё подумал, что у них адовая работа. Прибирать каждый день за алкоголиками и наркоманами. Кажется, он об этом уже когда-то думал. Неблагодарная это работа. Хотя, не ему сейчас говорить о благодарности. Конечности стягивали кожаные ремни.
Себастьян чувствовал себя как никогда реально именно сейчас. Попал он сюда не из чистых побуждений, не из-за мук совести. Его сюда прямым текстом направил бывший шеф. И он послушно пошёл. А кто бы не пошёл, увидев, как твоя жена целуется с другим. Смешно. Его спасает от зависимости человек, который своими действиями его к этому же и подтолкнул. И который достаточно умён для того, чтобы вытащить. Приятно было осознавать, что он не одноразовый товар. И неприятно было понимать, что только это и приятно. Какая ирония. Сейчас приятные воспоминания у него связаны только с Томасом. А о Лилит он даже думать не может. Песни о любви не модны в наркологии. Вон, у Фреда тоже была песня о любви. Алиса бросила его сколько лет назад? Десять? А тело до сих пор в свежих шрамах. Как называется этот феномен, когда люди себя режут? Это было очень далеко от понимания Себастьяна. Хотя... Он сам только что нарвался на драку. Так что это было далеко от его понимания. Но самое жуткое было в том, что это все не помогало. Это как есть жирную пищу после похмелья. Только ещё сильнее тошнит.
Снейк помнил Альфреда ещё совсем молодым мальчишкой. Веселым, задорным, без этого потухшего взгляда. Тогда он смотрел влюблёнными глазами на Адель и не видел ничего вокруг. Неужели теперь он так же смотрит на бутылку водки. Как на спасение. Без триггера было сложно думать, Себастьян слишком устал - до той планки, когда уже не спиться. Снейк лежал и разглядывал потолок. Смешно. Кто бы мог подумать, что истории с Ригель будут повторять друг друга с разницей в двадцать лет. Потерянный ребёнок, растоптанная любовь. Только вот Ригель не знает, и не узнает, где он. Иначе он двумя синяками не отделается.
Жаль, что транквилизаторы на него практически не действуют. Резистентность после ожогов. Сейчас бы неплохо было поспать. А то ощущения, как от мятных конфет. Так же бесполезно и противно.
И тишина. Чёртову тишина - наказание для безвольных. В тишине слишком много вопросов. Как она? Она хоть думает о нем? Вообще, вспоминает? Есть ли шанс, что он увидел что-то не то. Что он просто обманулся? Ведь это возможно, так ведь?
На улице шёл ремонт дороги. Он не слышал, он это знал. Это было слышно из его палаты. Он просто ненавидел этих рабочих. Теперь он бы все отдал, лишь бы услышать. А слышно было только щелчки диодной лампы и стук пальцев по клавиатуре. Медсестра старалась на посту. И больше не звука. Как будто все вымерло.
Только Снейп и его бессонница. И, посреди всего этого пафоса у него совершенно не аристократично зачесался нос. Совершенно не трагично, выбиваясь из колеи. Нос чесался просто невыносимо, но руки были заняты, до подушки нос не доставал. С каждой секундой становилось все хуже и хуже. И Себастьян не мог с этим ничего поделать. Лилит была забыта на время. Наркотики выпали из поля зрения. Остался только нос.
- Эй, Снейк, ты там жив? - послышалось с соседней койки.
Тишина была нарушена. Сегодня он был благодарен Фреду Лоухилл.
- Нос чешется, - пожаловался Снейк. - А так - жив. Сам как? А то у тебя практически триумфальное попадание. Из регистратуры прямо в карцер. Я бы сказал, прямо в яблочко. Итак, что делаешь ты, среди нас, простых смертных наркоманов?

+2

13

Проживи с человеком сорок лет под одной крышей,
дели с ним пищу, говори на любые темы,
а потом свяжи его и подвесь над жерлом вулкана –
и вот тогда ты узнаешь его по-настоящему.

Разница между интровертами и экстравертами, в совсем упрощенном варианте, сводится к тому, что интроверты сосредоточены на собственном внутреннем мире и имею психологический характер самоуглублённой личности, а экстраверты обладают общительным характером и обращённы в своих переживаниях и интересах к объектам внешнего мира.
Для Фрэдди вся эта философская заумь, которую им в обязательном порядке читали на курсах повышения квалификации, сводилась к простому и понятному различию: интровертам в четырех стенах было более, чем комфортно, а экстраверты готовы были разобрать четыре стены по кирпичику, только бы оказаться в каком-нибудь другом месте. Что показательно — чаще всего оказывались.
Сам Лоухилл всегда считал, что балансирует где-то между. Между тем, чтобы сидеть, уткнувшись в стену и тем, чтобы знакомиться с каждым вторым человеком в баре. По сравнению со своим напарником и лучшим другом, Мартином Хартом, который мог познакомиться с каждым первым человеком в любом баре на ваш выбор, Альфред всегда производил впечатление человека более замкнутого и спокойного.
Сейчас ему предстояло узнать на собственной шкуре, как хорошо прокачано его спокойствие и сколько он сможет протянуть, не пытаясь разобрать по кирпичику стены карцера. Предварительно перегрызя зубами путы, конечно же.

Четыре стены Лоухилл переносил, в целом, не очень хорошо. Раньше. В детстве его никогда не наказывали и, уж тем более, никогда не запирали дома. Работа сводилась в основном к разъездам, а сидение в офисе за написанием отчетов было чем-то вроде приятного бонуса, когда  нижняя задняя часть тела после целого дня в машине приобретала форму кресла. И даже Адель любила проводить время где-то за пределами квартиры, а потом дома, катаясь на лошади или гуляя по улицам, кофейням и кинотеатрам…
Адель.
С тех пор, как она ушла, в жизни Альфреда все изменилось. С тех пор, как она ушла, человек, которым был Альфред Лоухилл, начал стремительно, с пугающей скоростью, иссыхать, умирая. Что-то старческое прорастало в его лице, огонь потух в глазах, нитки седины все чаще начали мелькать в волосах. Его тело стало его собственной тюрьмой, искалеченное, бессмысленное, не нужное больше тело. Зачем оно, если все, что делало его живым, ушло вместе с Адель?
Больше он не был экстравертом, не мог перезнакомиться с каждым вторым человеком в баре. Больше не было смысла в новых людях, новых открытиях и новых делах. Все потухло и померкло, солнце зашло, двери темницы захлопнулись.
Что уж по сравнению с этим какой-то карцер?

Со временем, разумеется, стало легче: в кладке собственноручно возведенной темницы появились просветы, в которые заглядывал Мартин Харт, от которого нельзя было избавиться и, иногда, другие люди. Это не значило, что Лоухилл излечился от своего недуга.
Любовь — недуг? Потери — недуг?
О нет, дорогой Альфред Лоухилл, это не недуг. Это всего лишь часть жизни.
Это-то и пугает.

Он не чувствовал себя здоровым, просто больше не чувствовал себя таким же больным, как раньше. И уже одно это было неплохо.
Ну, до сегодняшнего дня и нового срыва. За которыми следовало уютненькое времяпрепровождение в карцере.
Интересно, на самом деле, как скоро он попытается перегрызть кожаные ремни, которыми стянуты руки?

Когда звук его голоса растворился в воздухе, Лоухилл вполне искренне ожидал, что Снейк ему не ответит. Вообще не будет с ним говорить. На худой конец — буркнет что-нибудь, в своем духе, и останется слушать только звуки дыхания, да следить по шорохам за жизнедеятельностью медсестры.
Вместо этого Себастьян ответил вполне по-человечески, пусть и с привычной издевкой:
— Нос чешется. А так — жив. Сам как? А то у тебя практически триумфальное попадание. Из регистратуры прямо в карцер. Я бы сказал, прямо в яблочко.
— Ну, от чешущегося носа не умирают, — философски заключил Фрэдди, устраиваясь, насколько это было возможно, поудобнее. — Жив и даже относительно цел. Что до триумфального попадания… валяться здесь в любом случае не так отвратительно, чем сидеть в кругу истекающих слюнями имбецилов и каждый раз представляться в духе: привет, меня зовут Альфред Лоухилл и я алкоголик. Бррр, — Фрэдди передернул плечами, с неудовольствием покосившись на ремни. — Хотя я бы предпочел, конечно, проводить время без элементов садо-мазо.
Болтать в таком духе было, пожалуй, даже весело. Собственный голос несколько скрашивал тишину, а тот факт, что собеседник искренне им интересовался ощутимо… льстило, чего уж там. Лоухиллом давно не интересовались даже продавщицы в уютных домашних магазинчиках и врачи в больницах.
— Итак, что делаешь ты, среди нас, простых смертных наркоманов? — спросил Себастьян и Фрэдди поборол желание рассмеяться с нотами истерики.
«Простой смертный наркоман» — это, видимо, описание самого Снейка. К Альфреду оно подходило лишь отчасти, и Лоухилл предпочел поправить:
— Я простой смертный алкоголик, но разница небольшая.
Альфред подумал еще, прикидывая, что он может рассказать без вреда для своей репутации.
Какая репутация? Ты в зеркало-то на себя смотришь?
Смотрю, в этом-то и проблема. Лучше бы не.

— Знаешь, бывает, что ты собираешь свою жизнь по осколкам. По кусочкам, как мозаику, — начал Фрэдди неожиданно для себя. — И это занимает целую вечность. И эта новая, собранная жизнь, она такая… немного фальшивая, но жить можно. И еще очень некрепкая, как будто может развалиться от любого неверного движения. Так вот, ты собираешь ее, собираешь, и вот вроде бы все хорошо. Ты живой, ты живешь… а в один нихрена не прекрасный понедельник просыпаешься на полу, пьяный и в крови, и вся твоя так старательно выстроенная жизнь летит в тартарары.
Альфред невесело усмехнулся.
— Ты хотел послушать очередную слезливую историю от безвольной обезьяны, не способной удержать себя в руках. Вот такая она — моя слезливая история.

+2

14

— Жажда в сердцах. Жажда всегда сильнее мудрости.
— Жажда? Жажда чего?
— Жажда большего.
(с) Облачный атлас.

Как думаете, что самого ужасного в наркотической зависимости? Помимо того, что ты не контролируешь себя, собственную жизнь, все твои мысли направлены только на добычу дозы, а жизнь сводится к поискам – от укола до укола. Все эти пункты – то, что наркоманы обычно ищут. Исчезает ответственность, исчезает выбор. Становится не важным то, что имело значение до. Перестает болеть голова о том, что будут дети есть на ужин и как жить без диплома. Перестают нервировать неоплаченные счета и нудные работодатели. Больше нет забот – тебе не нужно стоять в очереди на сдачу анализов в больнице, тебе не нужно ежевечерне мерить давление для успокоения, тебя не уносит от одного напоминания о зубных врачах. Ты не беспокоишься о горящих сроках и о том, сколько жизней поломают твои исследования. Все это Себастьяну было нужно. Тогда.

Ужасна ли ломка? Об этом уже говорилось выше. Когда разбито сердце, когда твоя жена танцует с другим – то, что кости горят огнем и тебя выворачивает наизнанку – только плюс. Плюс, когда тебя рвет, когда ты задыхаешься, когда вокруг тебя словно сжимается пространство – ты опять можешь не думать. Что такое физическая боль, когда ты так долго живешь в аду. Тем более, она проходит. Рано или поздно – проходит. Та боль. Ад остается навсегда.
Ужасно – это следы от уколов. Потому что, когда все проходит – они остаются. И они чешутся. Сначала – это маленькие красные точки на синем фоне. Много маленьких красных точек – потому что Снейк – не профессиональный медбрат. Потом точек становится еще больше, потому что профессиональные медсестры тоже ставят уколы. И все они насилуют одни и те же вены. И синего становится все больше. И оно чешется. И ты расчесываешь. Ты не можешь удержаться – особенно, когда тебя никто не держит.

Потом ты вспоминаешь, что такое воля и держишь себя сам.
Потом начинаешь чесать опять. И так по кругу.
А потом ты оказываешься в карцере и у тебя начинает чесаться нос. Можно ставить жизнь на то, что через минуту начнут чесаться и они. Следы от уколов. Чертова тонкая кожа. Чертовы тонкие вены.
Ну, от чешущегося носа не умирают, — раздалось с соседней кровати, и Себастьян с трудом сдержал крик. Сосредоточься на словах. Ты сможешь.
истекающих слюнями имбецилов….
- Я алкоголик….
— Хотя я бы предпочел, конечно, проводить время без элементов садо-мазо.

Что-то сказать. Давай, ты сможешь, Себастьян.
— Я простой смертный алкоголик, но разница небольшая.
Руки чесались просто нестерпимо. Создавалось ощущение, что сотни непримирившихся со своею судьбой мошек жужжат над его предплечьем. И хотят, хотят впиться. Жужжат, впиваются, жужжат, впиваются. Это начало сводить с ума. Себастьян попытался потереться руками о простыни. Вышло посредственно.
— …жизнь по осколкам. По кусочкам, как мозаику, — снова донеслось с соседней кровати и Снейк услышал изменившуюся интонацию. Он заставил себя перевести внимание на слух. Давай, ты сможешь. Это так и работает.
…. немного фальшивая …. Некрепкая …., - это слово, эта фраза, эта исповедь… она вдруг стала такой понятной, что руки неожиданно отошли на второй план.
- ты собираешь ее, собираешь, и вот вроде бы все хорошо. Ты живой, ты живешь… а в один нихрена не прекрасный понедельник просыпаешься на полу, пьяный и в крови, и вся твоя так старательно выстроенная жизнь летит в тартарары.

Альфред замолчал. Не взял паузу – замолчал. И в карцере тут же стало слишком тихо. Никаких жужжащих мошек, никакой капающей воды. Слишком тихо.
Нужен был ответ.
Ригель когда-то говорила, что разговоры помогают. Она этим на жизнь зарабатывала. Слова подкатились слишком близко. Обычно он не говорил. Никогда не говорил. Сейчас ответ стал жизненно необходим. Пусть это будет как те мошки – их как будто бы нет. И разговора тоже нет. И не было.
- Да, - Себастьян лежал, уставившись в потолок и понимал. Это было ужасно – он прекрасно понимал этого человека. – Жизнь очень просто послать в тартарары, - он задумчиво прикинул, сколько людей вот так смотрели в этот потолок. Сотни? Тысячи? Один? – Особенно, если долго и упорно этим заниматься. Это не происходит в одну секунду – никогда не происходит. Для того, чтобы изготовить фальшивку нужно очень хорошо изучить оригинал. И вот тогда – тогда ты уже понимаешь, что китайская сборка – это не пустые слова. Я, - он сглотнул. Говорить было сложно. Как будто он слишком давно этим не занимался. – Я разрушал все долгие годы – строил, и подтачивал. Знаешь? Когда ставишь сваи и подпиливаешь столбы – чтобы они рухнули в нужный момент. При взрывах так делают. Когда–то мое везение должно было закончиться. Почему бы и не так.
Ему, видимо, на роду было написано раз за разом уничтожать их с Лилит отношения, а потом раз за разом их строить заново.
- Я… не смог справиться с последствиями своих действий – вот так-то. Так что я очень хорошо понимаю метафору про мозаику. Когда ты строишь детскую горку, а получается атомная бомба – это ошибка. А когда ты строишь атомную бомбу и получается атомная бомба – это статья, - тут больше бы подошло непреднамеренно и умышленно, поправил внутренний педант. Себастьян не обратил на него внимания. - Только твой личный моральный червь во втором случае будет выгрызать из тебя куски плоти живьем. В первом же ты только узнаешь, что до локтей при должной тренировке вполне можно достать. Но даже исправленные ошибки с огромной тягой толкают тебя ближе к забвению. Это как хотеть сделать что-то, нагородить лишнего, попасться на этом, и, справляя ошибки увязнуть по самые брови. Как болото, - руки почти совсем перестали чесаться. - Так что я начал принимать до того, как окончательно разрушил свою жизнь. В любом случае, история за историю и добро пожаловать в клуб.

+3

15

между людьми возникает близкая дружба,
когда они знают друг о друге что-то личное.
Юдковски

Говорят, психологи зарабатывают на жизнь тем, что слушают других. Слушают, слушают, слушают, слушают — и так до бесконечности.
Слова — река, которая впадает в море. Она течет, распадаясь на другие, более маленькие речки. Та самая река, в которую никак не войти дважды. Как бы ни хотелось.
Что значат слова, которые вылетают изо рта наружу? Значат ли они хоть что-нибудь?
Фрэду всегда казалось: нет. Это просто слова, переливание звуков и сотрясание воздуха. Они ничего не значат, потому что действие всегда важнее слов.
Он был не прав.

В полутемном карцере, привязанный ремнями к койке, Альфред очень хорошо понимал, как сильно он был не прав. Слова значат много, очень много.
Иногда ничего не значит столько, сколько значат слова.
Его собственный голос рассыпался где-то под потолком карцера, Лоухилл слушал его, как будто стороны. Потом, когда он замолчал, а сказанное все еще звучало в голове потусторонним эхом, вокруг навалилась тишина. Странная, вязкая, зыбкая тишина, почти пугающая в своем постоянстве.
Ему казалось — Себастьян не ответит. Промолчит, уставившись в потолок, и тишина навалится на них обоих, погрузит в себя, как будто на дно океана, и накроет сверху. И в этой тишине будет слишком сложно продолжать держать маску, продолжать улыбаться и дышать.
Будет слишком сложно оставаться не собой.

Вспомнилось невпопад, ворохом разноцветных картинок: пыльный кабинет химии, склянки на столе, розовые кристаллики превращаются в маленькие взрывы…
Он был еще подростком, когда впервые познакомился со Снейком.
Так как он превратился в то, что он есть сейчас?
Как они оба превратились в это?

— Да, — сказал Себастьян, и его голос выдернул Фрэда в реальность.
В ощущение жесткой койки под лопатками и кожаных ремней, стягивающих запястья. В душную темноту карцера и робкий свет из коридора.
— Жизнь очень просто послать в тартарары, — продолжил Снейк. — Особенно, если долго и упорно этим заниматься.
В его голосе было что-то такое, что Лоухилл не посмел перебить его — слушал, затаив дыхание. Настоящая, не наигранная горечь, слишком созвучная с тем, что испытывал сам Альфред.
С той лишь разницей, что жизнь Фрэда полетала в тартарары задолго до того, как он начал пить.
— Это не происходит в одну секунду — никогда не происходит. Для того, чтобы изготовить фальшивку нужно очень хорошо изучить оригинал. И вот тогда — тогда ты уже понимаешь, что китайская сборка — это не пустые слова. Я разрушал все долгие годы — строил, и подтачивал. Знаешь? Когда ставишь сваи и подпиливаешь столбы — чтобы они рухнули в нужный момент. При взрывах так делают. Когда–то мое везение должно было закончиться. Почему бы и не так.
Было очевидно, что Снейк говорит о Лилит.
Себастьян — кривое отражение самого Альфреда. Влюбленный, счастливый в браке, ослепленный своей любовью. Его жена не ушла от него, но. Но.
Так ли он счастлив в браке, если долго и упорно «строил и подтачивал»? Если «разрушал все долгие годы»?

Воспоминания — ворох разноцветных картинок с выцветшими уголками: его комната, пропахшая кровью, чуткие пальцы Лилит, обрабатывающие его раны.
Слезы на ее глазах, ее вздрагивающие плечи под его ладонями.
«Иногда мне кажется, что я мертва, Альфред. Как тебе такое начало истории?»
Как так получается, что люди, которые должны быть самыми счастливыми на свете, оказываются несчастными?
Как — неправильный вопрос.
Правильный: почему?

— Я… не смог справиться с последствиями своих действий — вот так-то. Так что я очень хорошо понимаю метафору про мозаику, — Себастьян говорил и Фрэду казалось — еще немного, и картинка сложится, все встанет на свои места.
Он понимал Себастьяна, как понимает один привязанный к койке в карцере — другого такого же привязанного. Как человек с зависимостью понимает другого человека с зависимостью. Но во всем этом сложнейшнем (простейшем!) уравнении было одно, самое главное неизвестное.
Лилит.
Почему все это время ее не было рядом с ним?
Почему все это время она была _не_ рядом с ним?

— Когда ты строишь детскую горку, а получается атомная бомба — это ошибка. А когда ты строишь атомную бомбу и получается атомная бомба — это статья. Только твой личный моральный червь во втором случае будет выгрызать из тебя куски плоти живьем. В первом же ты только узнаешь, что до локтей при должной тренировке вполне можно достать. Но даже исправленные ошибки с огромной тягой толкают тебя ближе к забвению. Это как хотеть сделать что-то, нагородить лишнего, попасться на этом, и, справляя ошибки увязнуть по самые брови. Как болото.
А вот это — очень точная метафора.
Оба вы там.

— Так что я начал принимать до того, как окончательно разрушил свою жизнь. В любом случае, история за историю и добро пожаловать в клуб.
Тысяча разнообразных «почему» застыло у Лоухилла на языке, когда он понял одну простую вещь — Снейк никому не рассказывал об этом. Никому и никогда.
Что происходит с тобой, когда ты чувствуешь что-то, чем ни с кем не можешь поделиться? Что ты чувствуешь, когда строишь детскую горку — а получаешь атомную бомбу? Что ты чувствуешь, когда увяз по колено и некому протянуть тебе руку?
Добро пожаловать в клуб.
С вашей первой встречи прошло двадцать лет — и за эти двадцать лет вы стали совершенно одинаковыми.
Добро пожаловать в клуб. И история за историю.

— Я режусь, — сказал Фрэд невпопад. — Руки, грудь, бедра. Режусь, сколько себя помню. Это помогает… помогало. Перегружает тебя, отодвигает проблемы на задний план, позволяет взглянуть на мир иначе. Как… как что-то вроде ритуала. Помогает тебе стать тем человеком, которым ты должен быть. Делать то, что ты должен.
Почему-то показалось: для Снейка наркотики — что-то сродни такому ритуалу. Встряска, чтобы продолжать делать то, что должен. Чтобы перестать бояться, чтобы суметь засыпать по ночам.
Только организм привыкает к любой встряске — и тогда нужно повышать дозу.
— Я начал пить, когда этого стало недостаточно, — невесело продолжил Лоухилл. — И не смог остановиться.

Отредактировано Frank Longbottom (2019-02-01 21:27:57)

+3

16

Себастьян глубоко вздохнул. Кажется, он дышал так глубоко первый раз с того момента, как два больше года назад на его глазах едва не расстреляли его ассистентку. С того момента, когда он сказал «да». Говорят, очень просто удерживать тех, кому есть что терять. Еще проще удерживать тех, кому есть, что дать. А самое простое – это когда те, у кого что-то было это потеряли, а те, кому следовало давать – получили. Тогда, при прочих равных больше всего вероятности, что они останутся навсегда. Потому что – зачем? Или они навсегда останутся, или они станут коварными мстителями на крыльях ночи. Но не каждому дано стать Бетменом, но каждый может быть слаб настолько, чтобы остаться в болоте.
Знаете, что дал Себастьяну Снейку этот вдох? Надежду. Надежду на то, что он все еще может дышать. Что ему есть что терять, есть кого терять, и есть еще чего хотеть. Может быть, Ригель была права – и говорить можно. Даже не можно – нужно. Даже, если его засудят – хуже уже не будет. Он уже и так тут слишком долго задержался, как на счет того, чтобы начать лечиться? Он все равно не расскажет ничего местным психологам – те физиономией не вышли. А вот Френк – он сидит в такой же глубокой луже. И ему точно также нужна помощь. Как это похоже на то далекое лето двадцать лет назад – бартерный обмен. Только вместо дел – слова. Растут люди – с возрастом слова оказываются дороже поступков. Какая ирония. Особенно иронично то, что именно для него слова оказались так дороги, потому что свои поступки он продал за бесценок.
- Я режусь…
Оппа. Себастьян вздернул бровь – он не ожидал, что такие люди реально существуют. Что действительно можно еще найти человека, который буде решать проблемы с помощью боли и бритвы. Он думал, что все эти выступления остались далеко в подростковом возрасте вместе с буйством гормонов и Карибским кризисом. Себастьян все еще очень плохо понимал людей. Или нет. Бровь опустилась. Ты ничем от него не отличаешься. Ты начал колоться по тем же причинам, что и он – как он там сказал? Отодвигает проблемы? Ты не этим ли занимался, уважаемый профессор и доктор наук? Сейчас ты никто. И сделал это с собой сам. И если ты и дальше будешь лежать и страдать – ты этим никем и останешься. Хочешь? Выбирай, Себастьян. Сможешь переступить через себя, опуститься на дно, понять, что ты тварь дрожащая – точь в точь такая, какую из тебя рисовал Томас, а потом подняться с колен? Сделать то, что от тебя хотел Певерелл, но не ради Томаса, а ради Лилит? Открыть глаза. Рассказать, наконец, что происходит. Или не делать этого? Или вспомнить о том, что Лилит об этом еще не знает, спрятаться обратно в раковину и приползти к ней на коленях, моля о прощении? Ложь, как всегда только ложь. Но можно же не рассказывать, не потому что ты лжешь, а потому что не можешь иначе – потому что ты не хочешь тревожить, не хочешь, чтобы она от тебя ушла. Ты и так натворил достаточно, Себастьян Снейк – не стоит усугублять. Не стоит превращать все это в еще больший фарс. Не стоит. Нет.
Если бы на этом свете был большой гонг, который звучал каждый раз, когда человек совершает смертельную ошибку, он бы прозвучал именно сейчас.
Бом. И затухающие волнообразные бом-бом, эхом разлетающиеся по залу. Себастьян Трус и Лжец Снейк в очередной раз принял свое решение.
- Я начал пить, когда этого стало недостаточно. И не смог остановиться.
- А я начал врать, и не смог остановиться. Знаешь, - Себастьян хмыкнул, понимая, что решение уже принято, и назад пути не будет. Что сейчас он дотягивает здесь последние дни, а потом вернется в свой лживый мир со своими бесконечными переплетениями лжи, вороха предательств и столетней войны с самим собой, - лучше бы я резал себя. Целее бы был. И я, и все, кто вокруг меня. Знаешь, почему именно наркотики, Фред? Потому что алкоголиков порицают, мол, мог остановиться, но не стал, а наркоманов только жалеют. Мол, не мог он остановится, бедненький. Я знаю – у меня родители алкоголики. Оба. От них отворачивались на улице, морщились при встрече и даже старые вещи не отдавали. Это так смешно – наркоманам, и тем помогают, а на алкоголиках сразу ставят крест. Хотя это ведь не так. И те, и другие одинаково просто бегут от проблем. А я… а я лгу, что проблем нет. Знаешь, почему это хуже? Потому что окружающие видят наносную пыль благополучия, и не даже не думают. Не думают, что ты можешь сорваться, не думают, что тебе нужно помочь. Когда они смотрят с отвращением, даже в этом случае – есть шанс, что они вызовут скорую, когда станет совсем плохо. А у меня нет такого шанса. Не было. Я начал колоться, потому что заврался так, что уже не смогу из этого вылезти никогда. Каждая моя следующая история будет еще глубже меня топить. И я не расскажу правды. Потому что правда настолько не привлекательна, что мне не скорую вызовут, а сразу труповозку. А я, как бы не ненавидел себя, умирать не желаю. И вот поэтому я, Фредди, совершенно пропащий человек. И ничего меня уже не изменит. Потому что человеческий мозг создан для того, чтобы компенсировать страдания. Это сейчас мне хочется уйти, утопиться – и все. А наутро я и не пойму почему. Останется только легкий осадок. С этим осадком тоже непросто – но не ежесекундно, понимаешь? Ты привыкаешь к нему. Постепенно. Ты постепенно привыкаешь быть пропащим человеком.

+2

17

Говорят, что нефилимы – это дети людей и ангелов.
И в наследство от последних нам досталась лишь возможность пасть еще ниже.

Что бывает, когда рассказываешь кому-то едва знакомому свою историю? Что бывает, когда кто-то едва знакомый рассказывает свою историю тебе?
Из такого вырастает очень сильная ненависть или огромная, все перечеркивающая любовь. Или дружба. Усталая, слабая, безнадежная, как сама жизнь. Или как долгий, честный разговор в карцере психиатрической клиники.
Такая дружба, в которой не будет веселых попоек и совместных походов в кино, в которой вы не соберетесь семьями на Рождество. Такая дружба, в которой можно не звонить друг другу неделями, месяцами, годами и десятилетиями, но все равно знать, что там, на самом краю земли, ходит другой человек, который однажды раскрыл тебе душу. И которому ты раскрыл душу в ответ.
Говорят, легче всего рассказывать свою историю незнакомцу.
Иногда после того, как ты рассказываешь свою историю незнакомцу, он становится твоим близким другом.
А иногда нет.

Альфред не знал, готов ли он быть таким другом для Снейка, но в тишине карцера, нарушаемой только звуками их голосов, никто не спрашивал его о готовности. Искренность вообще была не той вещью, к которой можно было быть готовым.
В какой момент слова оказались дороже поступков?

А я начал врать, и не смог остановиться, — сказал Себастьян и Фрэду показалось, что в его голове на мгновение промелькнуло что-то, похожее на озарение.
Именно сейчас стоило все рассказать. О том, как к нему пришла Лилит, о том, как она плакала в его руках и называла себя мертвой.
Как мог Себастьян быть так слеп?
Лоухилл хорошо понимал, как — точно так же, как он сам.
Фрэдди закрыл глаза, слушая голос Снейка. Он мог бы представить, что они сидят на дурацком диване в его гостиной или на лавочке в соседском парке, пьют горячий кофе из термоса и болтают, как старые приятели. Или как незнакомцы, которые разойдутся, когда у обоих закончатся слова. Он мог бы представить все, что угодно, но под веками была только темнота и в этой темноте слова Себастьяна звучали похоронной музыкой.
Знаешь, почему именно наркотики, Фред? Потому что алкоголиков порицают, мол, мог остановиться, но не стал, а наркоманов только жалеют. Мол, не мог он остановится, бедненький. Я знаю – у меня родители алкоголики. Оба. От них отворачивались на улице, морщились при встрече и даже старые вещи не отдавали. Это так смешно – наркоманам, и тем помогают, а на алкоголиках сразу ставят крест. Хотя это ведь не так. И те, и другие одинаково просто бегут от проблем.
Знаю, конечно знаю.
Потому что работал в полиции и точно так же порицал алкоголиков и жалел наркоманов.
Потому что сам никогда не думал, что окажусь алкоголиком. Никогда не думал, что когда-то будут порицать меня.
Никогда не думал, что в какой-то момент не смогу остановиться.

А я… а я лгу, что проблем нет. Знаешь, почему это хуже? Потому что окружающие видят наносную пыль благополучия, и не даже не думают. Не думают, что ты можешь сорваться, не думают, что тебе нужно помочь.
Это не так.
Окружающие видят, что что-то не так. Это «не так» было в тебе всегда, изъян, незаметный глазу, но воспринимающийся как соринка. Что-то в движении твоих плеч, в твоей улыбке, во всех твоих движениях — какой-то невозможный, невыносимый диссонанс.
Это «не так» было в тебе двадцать лет назад, когда я впервые тебя встретил.

Мысль дрогнула на грани сознания и уплыла, увлекаемая голосом Себастьяна.
Я начал колоться, потому что заврался так, что уже не смогу из этого вылезти никогда. Каждая моя следующая история будет еще глубже меня топить. И я не расскажу правды. Потому что правда настолько не привлекательна, что мне не скорую вызовут, а сразу труповозку.
Я уже видел одну непривлекательную правду. Самую непривлекательную. Что бы ты ни делал: это не может быть хуже монстров, убивающих детей.
Ничто не может быть хуже монстров, убивающих детей.

Ты привыкаешь к нему. Постепенно. Ты постепенно привыкаешь быть пропащим человеком.
Если я спрошу, что такое ты скрываешь, ты ведь не ответишь? — скорее утвердительно, чем вопросительно уточнил Лоухилл. — Я бы не ответил.
Фрэд помолчал, открыл глаза, потому что говорить с темнотой было невыносимо.
Твоя ложь — это мои порезы, так? Ты начал колоться, чтобы можно было врать дальше. Как я начал пить, чтобы можно было резаться глубже. Когда ты выйдешь отсюда, ты не перестанешь лгать… и не перестанешь делать то, что ты делаешь.
Лоухилл уставился в потолок, как будто там были написаны ответы на вопросы, которые он еще не задал. Он все еще был полицейским, даже если его мозг был отравлен алкоголем, он все еще умел думать.
Ты говоришь так, как будто делаешь что-то чудовищное.
«Когда ты строишь детскую горку, а получается атомная бомба  — это ошибка. А когда ты строишь атомную бомбу и получается атомная бомба – это статья».
И все твои наркотики нужны, только чтобы сталкиваться с этим чудовищным снова и снова и не сломаться.
«Только твой личный моральный червь во втором случае будет выгрызать из тебя куски плоти живьем».
Но ты не монстр, Снейк. Я видел настоящих монстров — их ни с чем не спутаешь.
Мужчина со смертельно-синими безумными глазами и татуировкой в виде петли на шее. Дети, прикованные в амбаре. «Ты староват, чтобы тебя было интересно пытать». Увесистый нож, в котором отражается небо и кроны деревьев.
Монстр — это не оружие, которое убивает. Это тот, кто держит это оружие, — всплыло в голове.
«Мне предстоит один не очень приятный разговор, и я хочу, чтобы ты меня подстраховал».
Это «не так» было в тебе двадцать лет назад, когда я впервые тебя встретил.
Мысль мелькнула в голове рыбкой.
Когда это началось? — осторожно спросил Фрэд.
Ему казалось, что он знает ответ.

0

18

— Если я спрошу, что такое ты скрываешь, ты ведь не ответишь? Я бы не ответил.
Себастьян ухмыльнулся. Что он скрывает? Чувство вины? Постоянное ощущение клетки? Постоянное желание выдрать себе сердце? Желание забыть все, как страшный сон, начать жизнь с начала. Если бы людям давали шанс перепрожить собственную жизнь, Себастьян бы все изменил. Он бы сделал все совсем не так. Он бы не стал связываться с Лилит и портить ей жизнь – он бы с головой зарылся в лабораторные журналы. И, может быть, даже не побрезговал бы обществом в совершенно другой стране. Может быть, он бы не встретил Ригель, остался бы по левую руку от Томаса и стал бы одним из самых выдающихся генетиков современности. Он бы сидел на конференциях, внимательно слушал всех тех, кто выступает после него и понимал, что ничего лучшего никто уже не скажет. А потом какой-нибудь забитый профессор из глубинки, бубнящий под нос заставил бы его удивиться. И он бы даже вытащил телефон, чтобы заснять представленное на слайде.
Не будет такого.
Нельзя получить второй шанс и несчастливый билет еще раз. Нельзя придумать жизнь, в которой он бы не совершал огромное количество ошибок – потому что проблема не в ошибках и обстоятельствах. Проблема в нем. Это он не умеет открывать свою душу – только он сам, своими руками сделал из своей жизни грязную клоаку.
— Ты начал колоться, чтобы можно было врать дальше.
Да.
Я начал колоться, чтобы можно было выносить себя дальше. Чтобы не тошнило от каждого взгляда в зеркало. Чтобы я смог себя не ненавидеть, - Себастьян не мог сказать, чтобы в этом преуспел. Лучше бы он был эгоистом. А еще он мог сказать, что раньше он бы не озвучил это.
Когда ты выйдешь отсюда, ты не перестанешь лгать… и не перестанешь делать то, что ты делаешь.
Да. И нет.
Я не перестану лгать. От вредных привычек сложно избавляться - тебе ли не знать. Скажешь, ты перестанешь пить или резать себя? Но делать мне больше нечего – я сделал все, что только можно было сделать для того, чтобы перестать быть человеком. Знаете, есть красивые истории о страданиях. Там есть эстетика, сила и немного религии – любой. Эта история была не красивая. В ней не было возвышенности – только расчёт. В ней не было чести – только предательство ради молчания. В ней не было даже причины – я просто струсил, - он просто мог отказаться и уехать. Сейчас, его мозг, больше не отравленный алкоголем, иллюстративно показывал ему пути решения. Себастьян зачем-то предпочел искупаться в болоте вместо того, чтобы обойти его по асфальтированной дороге. Вот и наслаждайся этим, кретин.
Ты говоришь так, как будто делаешь что-то чудовищное. И все твои наркотики нужны, только чтобы сталкиваться с этим чудовищным снова и снова и не сломаться. Но ты не монстр, Снейк. Я видел настоящих монстров — их ни с чем не спутаешь.
Не монстр. Да уж, даже до монстра не дорос, Себастьян.
И на этом спасибо, - хмыкнул Снейк. Темнота больше не давила. Он находился в том странном состоянии, когда тебе совершенно безразлично все – начиная от избрания Папы и заканчивая выбором кофе. Минуту назад он готов был бросаться на баррикады опять бороться за эту давно уже проигранную Французскую революцию. Но, будем откровенны – сейчас ему некуда бежать и нечем бороться. Перед финальным шагом следует определенно убрать из его вен эту дрянь, а заодно запомнить, что чудовищные дела не делают тебя монстром – они превращают тебя в червяка.
Ты мне льстишь. Или считаешь, что я просто преувеличиваю. Или ты просто недооцениваешь внутреннее чудовище каждого второго жителя Лондона. Я бы не хотел встречать тех чудовищ, о которых ведешь речь ты, раз уж меня ты счел не опасным. Хотя, полагаю, что я опасен-то только для самого близкого круга.
Себастьян задумался. Самый близкий круг. Помнится, Лилит говорила, что каждый может оступаться, и что каждый достоин хотя бы одного второго шанса. Он даже посчитать боялся, сколько именно вторых шансов выпало ему.
И определенно боялся даже думать, что на этот раз на порог его определенно не пустят.
Когда это началось? — повторил вопрос Себастьян. Как будто была какая-то разница. – Всегда это было. Я всю свою жизнь лгу. Размер одной единственной лжи ничего не даст, если у тебя за плечами орды слов, которых лучше бы не произносить. 
Себастьян прикрыл глаза. Ничего не изменилось. И зачем, спрашивается, жить с открытыми глазами, если темнота везде одинаковая.

+3

19

Никто не станет ругать вас за то, что вы решили сдаться.
Напротив, это единственное разумное решение.

Иногда сложнее всего — оставаться собой. Иногда это невыносимо настолько, что хочется забраться под одеяло и никогда не вылезать наружу. Закрыться в своем доме, разбить все зеркала, постараться забыть, кто ты есть на самом деле.
Самое страшное, что это никогда не удается. Как бы далеко мы не бежали, мы всегда остаемся нами.
Иногда любая дорога, любое изменение, все, что угодно лучше, чем просто оставаться собой.
Потому что мы сами прорастаем в себя слишком глубоко.

Я начал колоться, чтобы можно было выносить себя дальше. Чтобы не тошнило от каждого взгляда в зеркало. Чтобы я смог себя не ненавидеть, — сказал Себастьян и Фрэдди мысленно кивнул.
Именно поэтому он начал пить. Чтобы не ненавидеть себя. Чтобы не обвинять, что Адель ушла из-за него.
Что это все его вина.
Чтобы смириться с отчаянием, которое грызло изнутри, которое можно было выпустить только с кровью. Чтобы пережить это — и не умереть.
Я не перестану лгать. От вредных привычек сложно избавляться — тебе ли не знать. Скажешь, ты перестанешь пить или резать себя?
Перестану пить, — вздохнул Альфред не слишком уверенно. — Но не потому, что что-то там осознал. Потому что это больше не помогает. Понимаешь?.. Хотя ты, наверное, понимаешь. Мне казалось, я топлю в алкоголе себя самого, я пью и мир становится ярким и простым, и в этом мире я могу жить. Но дело в том, что я — это я, и никакой алкоголь не заставит меня перестать быть мной.
А жаль.
Ты мне льстишь. Или считаешь, что я просто преувеличиваю. Или ты просто недооцениваешь внутреннее чудовище каждого второго жителя Лондона, — Фрэду казалось, Снейк сейчас засмеется истерично и нервно, как иногда делают люди, стоящие на самой грани, но Себастьян говорил ровно — и это было еще страшнее.
Я считаю, что ты преувеличиваешь, — совершенно искренно признал Лоухилл. — Я вообще считаю, что люди преувеличивают масштабы своей ценности для мира. Даже я сам, чего уж тут говорить. На самом деле мы не так ценны в масштабах Вселенной и все, что мы делаем — тоже не так важно. Через пару десятков лет после нашей с тобой смерти никто и не вспомнит ни нас, ни то, что мы делали. Скажешь, я не прав?
Фрэдди подумал отстраненно, что вообще-то он может быть не прав. Что, вообще-то, он совсем не знает Себастьяна Снейка. Что со Снейка станется тестировать ядерное оружие на животных, воскрешать мертвецов или вшивать чипы под кожу жителей города. У тихих, с виду мирных людей как правило очень хорошо с фантазией.
И тихих, с виду мирных людей с хорошей фантазией любят прибирать к рукам люди, у которых с фантазией еще лучше, и при этом хорошо с деньгами и планами по порабощению мира.
Так, стоп, это уже из какого-то фильма.
Подумалось: Снейк вполне может делать что-то по-настоящему чудовищное. Не такое чудовищное, как украденные дети (хотя кто вообще судит о масштабах чудовищности?), но что-то такое, что изменит мир. Он, кажется, всегда хотел изменить мир.
Всегда это было. Я всю свою жизнь лгу. Размер одной единственной лжи ничего не даст, если у тебя за плечами орды слов, которых лучше бы не произносить, — договорил Себастьян.
Эхо его слов взвесью оседало на стенах и на мгновение показалось, что они не в уютненькой современной больнице, а в здании с каменными стенами из какой-нибудь детской сказки, холодном, полном шорохов и скрипов.
Почему? — спросил Лоухилл и это был хороший вопрос, вопрос, который нужно было задать давным давно.
Он знал, что чтобы задавать такие вопросы и чтобы получить ответ — он должен будет рассказать что-то о себе. Что-то важное, важное по-настоящему.
Ему было, что рассказать, и слова дались неожиданно легко. Как будто невысказанное копилось внутри так долго, потому что ждало именно этого момента, чтобы быть озвученным.
Я режусь, потому что мне страшно. Или тяжело. Или больно. Когда я режу себя мне кажется, я выпускаю это наружу и оно уходит вместе с кровью. Это как… зависимость. Как возможность сбросить то, что делает меня слабее, то, что меня сковывает и остаться обнаженным. Я могу не резаться. Когда все идет хорошо — мне не нужно резаться. И, на самом деле, в глобальном масштабе ничего не изменится, если я перестану.
Было странно озвучить это, было странно вообще говорить об этом и внутри, под кожей, грызло сомнение: действительно ли ничего не изменится, если он перестанет резаться?
Лоухилл хорошо знал ответ: ему просто придется справляться самому. С миром вокруг и с миром внутри. С тем, что он есть.
Так вот: почему ты лжешь? Что изменится, если ты скажешь правду?
Что изменится, если ты скажешь правду своей жене?

+2

20

Перестанет он пить… Все так говорят. И все лгут. Быть может, они думают, что не лгут. Быть может, они считают, что их силы воли достаточно. Быть может, они придумали себя воздушные замки, где в каждой башенке сидит по фее, а внизу на костре горит по Жанне Д'Арк. Себастьян не дотягивал ни до Жанны, ни до феи. Себастьян был тем, кто никогда не сможет завязать. Чтобы завязывать нужно быть другим человеком. Нужно жить – тогда не потребуется зависимость. Вы думаете, что трудоголики лучше? Чем они лучше? Тем что покидают свои рабочие места в ночи? Потому что никто не ждет дома? Потому что интересно? Потому что нет выбора? Потому что нужны деньги? Какая к чертям разница. Все зависимости одинаково зависимы. Кто-то питается спиртом, кто-то ложью, кто-то любовью. И бросить не может никто.
Никто не может заставить тебя перешагнуть через пропасть твоих желаний, не улетев при этом в глубины бессознательного. Никто не смеет говорить, что воля и смысл сильнее тяги. Тот, кто хоть единожды оступался – не смеет. Другое дело, что каждый оступается в меру своей испорченности. Кто-то тихо пьет дома вино, кто-то попадает в руки копам и те везут его в вытрезвитель. Кто-то тихо страдает от любви на скамейке у дома, кто-то воет серенады, и все заканчивается за решеткой.
Так что нет – Себастьян не понимал, как это – перестать пить. Он никогда не пробовал. Он может перестать колоться. Потому что это не зависимость – это был способ совладания с ситуацией. Некоторые используют шоколад и кофе, чтобы не спать ночей перед дедлайнами. Себастьян выбрал кокаин, чтобы еще и не помнить ничего, кроме цели. И точно также с него слез. Поэтому…

- никакой алкоголь не заставит меня перестать быть мной…
- А я бы с удовольствием. Если бы был наркотик, который бы сделал из меня другого человека – я бы с радостью им воспользовался. Если бы был яд, или укол, который бы заставил меня перестать быть мной, со всеми моими надстройками и построениями – я бы выпил его не задумываясь. Если бы была возможность кардинально изменить собственную личность – почему бы и нет. Только вот… Моя подруга психиатр. Нет такого укола. Личность – это опыт, биология и люди вокруг. И в сорок лет можно стать другим человеком, только разве что подхватив энцефалит. Или обнаружив Альцгеймер. Или что-то еще из данной категории необратимых процессов. Умирать всегда просто, только вот принимать это решение я не готов. Я бы хотел измениться. Полностью, необратимо, но марать руки смертью собственной личности – увольте. Это только демагогия. Дальше это не зайдет. Это только и может быть, что красивая мечта о несбыточном. Если бы я жил в другом мире, в другой реальности, я бы может быть… да ничего бы не изменилось. Я бы так и остался закомлексованным и непризнанным гением с высокой мстительностью и полным отсутствием понимания справедливости. И людей бы я точно также не понимал. Как представитель естественнонаучной парадигмы, я не считаю должным опираться на что-то несущественное. Пусть за годы я и научился признавать его право на существование, доверия к этим феноменам у меня все равно нет.
Себастьян ухмыльнулся и прикрыл глаза.

…мы не так ценны в масштабах Вселенной и все, что мы делаем — тоже не так важно.
Хотел бы Снейк, чтобы Френк был прав. Нечасто его посещали такие мысли. Себастьян очень не любил ошибаться, но сейчас даже его ложь ничего не стоила. Ему было плевать на Вселенную. Он никогда не мыслил в таких масштабах. Он жил в микромире, и интересы его тоже не выходили за рамки молекулярного сообщества. Иногда – молярного. Иногда – даже атомарного. Его бы не погладили по голове современные ученые, которые давно выползли за рамки. Одни за рамки квантового мира, другие за рамки макромира. Только Снейк остался до отвращения практичным змеем, и мыслил в пределах собственной полезности и бесполезности, что ему и аукнулось.
- На мой взгляд вопрос личной ценности понимаются как отношение того, что ты сделал к тому, как это повлияло на окружающую реальность. Ту, что здесь и сейчас. Возьмем тебя. Ты поймал ту шайку десять лет назад. Я обычно не смотрю новости, но ты был, кхм, - Снейк замялся, решив, что говорить, что он был бывшем мужем Адель говорить явно не стоит, - знакомым человеком. Буду откровенен, лично на меня это никак не повлияло. Но я могу статистически прикинуть, какой выхлоп это получило в политическом и социальном сообществе. И как ценно и значимо это было для истории сотен людей. Так что нет, мыслить масштабами Вселенной, когда ты ходишь ногами по Земле – глупо. Неконструктивно. Нерезультативно. Это точно такой же побег от реальности, как и алкоголь. Мысль о том, что любое действие не покажет никакого противодействия противоречит законам Ньютона. А их не отрицают даже приверженцы идей о том, что смотреть стоит на всю Вселенную. Но на Земле – на планете Земля, ускорение свободного падения будет равно 9,8, и нельзя про это забывать. Ты понимаешь о чем я? – Снейк посмотрел в темноту, и решил на всякий случай пояснить. – Если грубо – то специальная теория относительности говорит нам об относительности времени и скорости, к примеру. Но наличие в знаменателе скорости света на низких скоростях, на которых мы с тобой передвигаемся на Земле, нивелирует эту погрешность. И поэтому сравнивать жизнь с масштабами Вселенной – это все равно, что жить с погрешностью. И твоя погрешность – иллюзорное ощущение того, что если все будет хорошо – ты перестанешь резаться. Никогда не будет хорошо. Это невозможно. Всегда будет что-то. Всегда.
Себастьян никогда так много не говорил. Он предпочитал молчать. Все что говорится уже когда-то было сказано до нас. Так зачем переводить бумагу? Зачем создавать впечатление, если взглядом ты можешь сказать больше, чем беседой на два часа? Зачем прокладывать пути к чьим-то сердцам, если те пути, что тебя интересуют, уже проложены, а в остальных нет никакого смысла? Зачем стараться? Зачем переводить 60 000 знаков, если можешь ограничится тремя страницами. Себастьян был не тем человеком, который любит разжевывать, но так уж сложилось, что разжёвывать он умел. И подстраиваться умел. И поэтому его монографии – не самые удачные – обрастали лишними словами. Очень грустно, когда приходится подстраиваться. Грустно, но необходимо.

— Так вот: почему ты лжешь? Что изменится, если ты скажешь правду?
Вопрос прогремел как гром среди ясного неба. Есть такое крайне устаревшее выражение. Вопрос прогремел неожиданно, совершенно закономерно, но, тем не менее, неожиданно.
Почему он лжет? Что изменится, если он скажет правду?
А почему он дышит? Что изменится, если он перестанет дышать?
А почему он ест? Спит? Почему он ходит на работу и кормит кота по утрам?
Жизненная необходимость.
Если не покормить Реджи утром, то ночью твое горло будет располосовано его острыми когтями. Мгновенная смерть.
Если не ходить на работу, то у семьи не будет должных средств к существованию. Бедность. Голод. Месяц. Смерть.
Если он не будет спать, он сойдет с ума недели за две. Или какой пыточный предел необратимого помутнения сознания без восстановления? Депривация сна грозит отсутствием необходимых доз мелатонина и постоянным перевозбуждением всех физиологических систем. До того момента, пока они дружно не впадут в анабиоз. Три недели. Смерть.
Отсутствие питательных веществ в организме. Голод. Истощение. Две недели. Смерть.
Отсутствие дыхания. Кома? Аппарат искусственного дыхания? 15 минут. Смерть.
Ложь…
Ложь, в отличие от когтей Реджинальда редко может стать причиной мгновенной физической смерти. Вернее, не так. Правда не может стать. Себастьян прекрасно знал, что умрет как вышеупомянутая личность в тот же миг, когда расскажет о себе все. Такое не прощают. За такое не топчут ногами, не вешают, не убивают – за такое отворачиваются навсегда. Он бы не выдержал.
- Я лгу потому что нельзя иначе. Люди не приспособлены для правды. Они ее не хотят слышать. Они ее не перенесут. Они слишком слабы, чтобы ее слышать. Они слишком хрупки. Слишком нежны. Они не знают реальность – так, как знаю ее я. И я не хочу, чтобы они знали.
Она, чтобы она знала.
- Есть в этом мире вещи, которые страшнее правды, но ложь – точно не одна из них. Это безопасно. Это позволяет притвориться, что у тебя что-то есть. Что у тебя кто-то есть. Ложь позволяет думать, что ты не одинок. Ложь позволяет тебе получить ту свободу, которой у тебя бы не было, если бы ты не лгал. Ложь обеспечивает тебе клетку – безопасную клетку из прутьев, между которыми можно просунуть шокер или пистолет, если это кому-то придет в голову. Но редко кому приходит. Если ты не машешь перед глазами у людей красным платком собственной виновности – то ты свободен. А как только ты поднимаешь этот флаг – ты мертв. Другое дело, у лжи нет срока годности. Нельзя сказать, что солгав, ты умрешь через сутки. Нет такого Обета. Хотя было бы красиво – за неисполнение Обета – Смерть. Я бы тогда умер еще в колыбели.

+2

21

"То, что отделяет нас от любви и понимания —
это страх не быть любимыми и понятыми".

Зависимость — это всегда что-то одно. Все остальное: сопутствующие издержки, способы справиться с этим, способы с этим жить, вставать по утрам и смотреть на себя в зеркало. Не ненавидеть себя слишком часто, не ненавидеть себя слишком резво, чтобы ненависть не глушила все вокруг, мешая работать и думать.
Кто-то питается спиртом, кто-то ложью, кто-то любовью. И бросить не может никто. Потому что зависимость — это пища. А все остальное: способы есть ее без тошноты.
У Альфреда Лоухилла была ровно одна настоящая зависимость: селфхарм, членовредительство, пускание собственной крови через узкие порезы. И это было тем единственным, с чем он ничего не мог поделать.
Все остальное — не было зависимостью, а было только способом совладать с ситуацией.

Сейчас, лежа в полутемной камере, так похожей на тюремную, Фрэд думал, что изменилось бы «в глобальном масштабе», если в один прекрасный день он перестал бы рисовать на собственном теле карту невысказанного. Что было бы, если бы он отложил нож навсегда и, как все нормальные люди, ходил к психотерапевту?
Его последний поход к психотерапевту, помнится, не закончился ничем хорошим.
Так вот, если бы один конкретный Фрэдди Лоухилл перестал бы резаться: как быстро он оказался бы в комнатке с белыми стенами и таблеточками по расписанию? Или как быстро нашел бы себе какую-нибудь другую зависимость?
Очень быстро? Никогда?
Не очень-то хочется проверять.
Ты очень быстро перестал бы быть собой, Альфред Лоухилл.

В этом они с Себастьяном Снейком были похожи: только Себастьяна делало собой нанесение не физических повреждений.
Если бы ложь могла причинять боль, кому бы она причиняла больше боли: тому, кто лжет, или тому, кто вынужден выслушивать ложь? Кто был бы ранен сильнее?
Ему это тоже не хочется проверять, поверь.
Охотно верю.

— Если бы был наркотик, который сделал бы из меня другого человека, я бы с радостью им воспользовался, — говорил Снейк и Лоухилл хорошо понимал, что сейчас он не лжет.
Не потому, что сложно лгать, когда лежишь в темноте в ремнях.
Просто потому что бессмысленно лгать человеку, которого больше никогда не увидишь. И которому на самом деле все равно, лжешь ты или говоришь правду. Которому на самом деле все равно, кто ты такой.
— Если бы был яд, или укол, который бы заставил меня перестать быть мной, со всеми моими настройками и подстроениями — я бы выпил его не задумываясь.
Пожалуй, если бы такой яд действительно был, Фрэд тоже выпил бы его. Чем старше становишься — тем зачастую невыносимее быть собой. Почему бы не попробовать все сначала?
Почему бы не помечтать об этом, особенно зная, что такого яда нет?

Снейк говорил формулами, теориями, исследованиями, и это против воли возвращало Лоухилла в прошлое, когда они оба были детьми. Пыльный кабинет, химические формулы на доске, лучики света ложатся на столешницы парт.
Лгал ли Снейк уже тогда? Строил ли уже тогда, кирпичик за кирпичиком, стену в собственной личности, чтобы отделить себя-настоящего от того человека, которым он хотел быть? Или просто хотел прикинуться?
Потому что сам Фрэдди тогда уже резался: именно за этим. Чтобы отделить мальчишку, который боится всего, от главы местной шайки и спрятать этого мальчишку глубоко в себе. За тысячей решеток, вырезанных на коже.

— Поэтому сравнивать жизнь с масштабами Вселенной — это все равно, что жить с погрешностью. И твоя погрешность — иллюзорное ощущение того, что если все будет хорошо — ты перестанешь резаться. Никогда не будет хорошо. Всегда будет что-то. Всегда.
Слова Снейка повисли в воздухе, казалось, они почти материальны и оседают на коже, как тончайший туман. Ядовитый и отвратительный в своей правдивости.
Если бы Лоухилл все еще был мальчишкой, которому жизненно необходимо сдать химию, он бы смертельно обиделся на столько правды за раз. Но Фрэд давно уже не был мальчишкой и давно уже не ждал от мира ничего хорошего — в этом мир был с ним солидарен.
Этот взрослый унылый насквозь больной Альфред Лоухилл хорошо понимал, что Себастьян прав.
Зависимость — это не алкоголь. Зависимость: это линии на коже, пускающие красную кровь.
Они были очень, очень похожи с Себастьяном Снейком.
Они были очень разными.

Слова Себастьяна падали в тишину тяжелыми булыжниками. Они имели вес: тяжелые, неподъемные, тянущие вниз. Они имели фактуру: острые, шершавые, холодные.
— Я лгу, потому что иначе нельзя… Они не знают реальность — так, как знаю ее я… Ложь позволяет думать, что ты не одинок… Ложь обеспечивает тебе клетку — безопасную клетку… Другое дело, у лжи нет срока годности.
Слова падали в тишину и все, что Фрэд мог был сказать Себастьяну, под тяжестью этих слов становилось бессмысленным, не важным, пустым и лишним. Все, что Лоухилл мог бы сказать, Снейк уже знал без него.
Когда-нибудь то, что ты скрываешь — станет явным. Ты же знаешь это? Что ты будешь делать тогда?
Бессмысленные вопросы. Скорее всего, он просто умрет. Или окажется за решеткой — а потом умрет. У человека, который построил вокруг себя выдуманный замок из розового кирпича, не так-то много способов остаться в живых, когда этот замок рушится, заваливая обломками.
Ты слишком много на себя берешь. Ты как будто стоишь — и весь мир держится на твоих плечах. Но на самом деле это не так и, на самом деле, тебе будет легче, если ты разделишь с кем-нибудь этот вес, не будешь держать его один.
Бессмысленная бравада. Он знает это, и — у него нет никого, с кем можно было бы разделить «реальность». Ту реальность, которую знает только он сам.

— Спасибо, что рассказал, — сказал Фрэд, когда эхо слов Себастьяна слегка поутихло. — Не то, чтобы мне стало легче — да и тебе вряд ли уж очень, но все равно спасибо.
Это прозвучало ужасно, сродни: «как хорошо, что не я один на свете ничтожество», но Альфред просто не знал, что еще сказать. Что еще он может сказать Себастьяну?
Что вообще говорят своему кривому отражению в зеркале?
— Ты знаешь, я, наверное, должен сказать что-то типа: «позвони, если будет совсем хреново — и я помогу». Но мы оба понимаем, что из меня хреновый помощник. И что ты не позвонишь.
Фрэд вздохнул.
Ужасно быть взрослым?
Невыносимо.

— Я надеюсь, синяки заживут раньше, чем ты выйдешь отсюда, — закончил Лоухилл неловко.
Чтобы тебе не пришлось лгать еще и об этом.

+2

22

http://s7.uploads.ru/t/f17Rq.jpg

0

Быстрый ответ

Напишите ваше сообщение и нажмите «Отправить»


:1:


Вы здесь » HP: AFTERLIFE » Афтерлайф: прошлое (завершенные эпизоды) » Ну подумаешь, укол. Укололся и пошел.